Как я и предполагал, – мои предположения всегда грубее действительности, – и старушки молитвословные нашлись у Жаворонкова, но тоже иные старушки, стриженые, ученые, в очках, с брезентовыми портфеликами и с книжками – тоже по атеизму. Разве что жена Жаворонкова, здоровенная и дерзкая баба, имела в себе какие-то неуловимые остатки прошлого – повадки ее, длинная юбка, пробор буравились сквозь муштру современности, но стоило заиграть большой шейной вене Жаворонкова, как баба немедленно покорялась, изгибаясь в самой забавной наисовременнейшей стремительности и научности.

* * *

Жаворонков, увидя нас, встал, подпирая потолок почтовым своим ящиком, обмазанным картофельным пюре.

– Доктор! Матвей Иваныч! – зарычал он, опять грузно опускаясь на скамейку. – Примирителем пришли? А тут уж сидит примиритель… видите? Савелий Львович, говори!

Опрятный старичок торопливо запыхал трубкой:

– Ну, какой я примиритель, Кузьма Георгич. Я сам человек всесторонне запуганный и ничем не почтен. Бесспорно, люблю я вежливость и приятные одеяния… – Он ласково взглянул на веселого доктора и тихонько продолжал: Меня, Матвей Иваныч, даже за смехотворную вежливость в очередях, без всяких документов, впереди всех пускают. Так как, говорят, везде плакаты, призывающие и продавцов и покупателей к вежливости, то ты иди вперед, старичок, и будь показательно вежлив. Я слушаюсь народа, иду и раньше всех получаю мне положенное…

– Не примирюсь, – стукнул ладонью по столу Жаворонков.

Старичок ласково уставился на него – и он стих.

– Да будет вам, Кузьма Георгич. Пришел я с единственной целью полюбоваться на купленное вами зеленое одеяние. Материал отличный, аглицкий, как говаривали в старину. Показали б. Вот и гости вместе со мной полюбуются.

– Не покажу.

– А зря отказываетесь, Кузьма Георгич. Все-таки, вот купили вы аглицкого материалу вещь, а ведь могли ошибиться – вовсе она не вашей специальности и даже наоборот.

– Моя специальность – мороженщик! Я профсоюзный билет имею.

– Бесспорно, бесспорно, Кузьма Георгич. Вот я тому и удивляюсь, что вы, будучи мороженщиком, покупаете аглицкого материалу вещи.

Жаворонков опять вскочил:

– Ты что же мне, дядя Савелий, грозишь?

Дядя Савелий попыхал трубкой, вежливейше вытер нос чистым большим платком, разогнал платком же трубочный дым и скорбно покачал головой:

– Чем и могу грозить, несчастный и слабый я человек, из милости живущий возле брата-инвалида? Поспешно выражаетесь, Кузьма Георгич. Общались вы с богом, и не научил он вас вдумчивости…

Жаворонков схватил «Переписку Маркса и Энгельса»:

– Был я божником, теперь стал безбожником! Вот, дал ты мне, дядя Савелий, учителя Маркса. А здесь насчет атеизма и его пользы совсем мало написано!…

Он швырнул книги старичку. Тот бережно разгладил измятые суперобложки и обернулся опять к доктору:

– Горячий он, Кузьма Георгич-то. Решил, видите ли, вступить на обучение в Безбожный Институт, а не вышло.

– Кто виноват, что не вышло? Устроил я стройматериалы Степаниде Константиновне? Устроил. Отдал я ей серебряную ризу от своей иконы? Отдал. Я не в целях религиозности, мне ризы не жалко, но ведь это же – металл! Два фунта, минимум, серебра и, кроме того, родительское благословение…

– При женитьбе, – дерзко вставила баба.

– Молчать!

Старичок пожал плечиками:

– Откуда мне, Кузьма Георгич, знать планы Степаниды Константиновны? Подозревать могу – не обрела она тех знакомых, которые могли бы направить вашу карьеру. Кроме того, если уж хлопотать о рабочем стаже, так надо вам было, Кузьма Георгич, идти на завод, а не в мороженщики. И что это за путевка от мороженщиков в Безбожный Институт? Малонадежная путевка.

– Так вы думаете, дядя Савелий, идти мне на завод? Не пойду я на завод! Уничтожить вы меня хотите? Не дамся! Я докопаюсь до планов Степаниды Константиновны. Выгнать вам меня отсюда? Нет! Я больной человек, я до Наркомздрава дойду!…

– Глаза выцарапаю! – опять было попробовала ввязаться его жена, но Жаворонков поднял в ее сторону «Историю атеизма», и она добавила: – Или показательный товарищеский суд над вами.

– Суд!… Правильно, баба! Больного травят! Я припадочный!

Дядя Савелий, с «Перепиской» в руках, тихохонько выполз из-за стола и остановился подле нас.

– Очень обидно ему, Матвей Иваныч. Раскаялся в божестве и даже ячейку, из своих знакомых безбожников, организовал, а дальнейшего продвижения нету. Ведь на дому семинарии со старушками проводил, читал им лекции – знания в нем крупные, он шесть лет церковным старостой при храме Христа Спасителя состоял, а если повернуть ему свои знания наоборот, то результат должен получиться громадный. Волнения нам его понятны, вдобавок, разрушают и храм Христа…

– Плюю я на храм! – крикнул Жаворонков и как-то беспомощно покраснел. И на чудотворные иконы плюю! Я могу любую чудотворную икону в антирелигиозный плакат превратить в два счета!…

– Верю, верю, Кузьма Георгич, – и старичок скорбно махнул ручкой в сторону Жаворонкова. Тот – стих. – Повернуть свои знания в обратную, Матвей Иваныч, вполне возможно, но вот закрепить этот поворот иным людям чрезвычайно трудно: в ложный пафос впадают, в сплошные выкрики.

Доктор ответил важно:

– У него личная драма, глубокая и замкнутая.

– Личная, Матвей Иваныч? Не замечал. Из-за стройматериалов?

– Нет, из-за любви.

– Скажите, пожалуйста.

Мне показалось, что дядя Савелий улыбнулся пренебрежительно – и над доктором, к тому же и голос его потерял мгновенно заискивающую свою тихость. Он достал из кармана сигарную коробку, вручил ее доктору, добавив, что брат Лев Львович приказал поблагодарить и возвращает утерянное. Затем быстро протянул к доктору тонкую и грязную свою руку – «разрешите воспользоваться» – и взял одну сигару. Курить он, впрочем, не стал, а, постукивая сигарой по переплету «Переписки», промолвил, не утаивая пренебрежения:

– Так от любви? То-то я смотрю: излишняя в нем сумрачность, Матвей Иваныч. А как вы изволите относиться к театрам?

– Спокойно.

Старичок подошел к дверям. Постукивая сигарой по дверной ручке, он наставительно сказал:

– Зазря, Матвей Иваныч. Театры могут большую работу проделывать, в вашем духе… Возьмите, к примеру, Качалова – какие личные драмы способен развернуть человек, посмотришь – и жить скучно. И другие артисты в том же духе. Передают вот, на Урале произошел небывалый случай перерождения, благодаря игре, подряд, конечно, всего репертуара, труппами академических театров. Целый город изменил совершенно свои вкусы и привычки. Ни водки, ни склок, ни сплетен, ни даже матерного слова!… И будто бы случай такой столь потряс руководителей, что они решили распространить опыт до неимоверных масштабов… Не с Урала будете, Матвей Иваныч?

– А вам Черпанов рассказывал это? – спросил я.

Доктор, кажется, даже и не слушал дядю Савелия. Да и трудно было б его и слушать: старичок просто душил скукой и тоскливой вежливостью. Думал я было спросить о костюме: не черпановская ли это поддевка, но не хотелось дальше ввязываться в разговор. Отвечая на мой вопрос, старичок пробормотал что-то вроде: «Черпанов? А вроде он, а вроде не он. Даже не факт важен, мало ли от чего люди перерождаются, а слух!» – и, вежливейше пожав нам всем руки, исчез.

Огорчишься на скуку и вялость в мыслях, нагоняемую иным знакомым, но куда лучше она той ясности, которую часто опрокидывают на тебя неудачные твои друзья, словно плохой агроном удобрения в поля, причем степень нуждаемости полей совершенно не изучена. Выйдут люди в поле – и только губами шлепнут – какая пакость не тянется из земли: лебеда в сажень, чертополохи как дубы, васильки шире подсолнухов, а жрать нечего. Думай бы доктор о происшедшем, взвесь бы он спор между дядей Савелием и Жаворонковым, пойми, что убрать Савелия Львовича стоило Жаворонкову большого напряжения и даже страдания (он таки побаивался Степаниды Константиновны) – забудь бы он свои окаянные умозаключения, проделанные им недавно возле тюфяка в нашей клопиной каморке, обрати бы он внимание, каким зверем, по мере расширения его речи, кралась к своему супругу Жаворонкова и как Жаворонков скисал, наблюдая это выслеживание, и как он искал выхода – и не нашел ни одного, кроме… словом, доктор подвинул к сопящему Жаворонкову дрянной стул, расшатанный и скрипучий, уселся на него верхом и поднял ладонь к уху: