Я швырнула вилку на стол.
– Господи, это тупик.
Макс пил красное вино – один бокал, который он ежедневно себе позволял. Он сделал глоток, пять секунд подержал его на языке, проглотил, смакуя.
– Вы оба замахнулись на невозможное, – заметил он.
– Я сто лет это говорю.
Он пропустил мои слова мимо ушей.
– Ты не сможешь справиться с этим один, – сказал он Крису, и нам обоим: – Глупо так думать. – И мне: – Пора.
– Что «пора»? О чем ты?
– Нужно ей сказать.
Было не слишком сложно объединить эту фразу с предыдущими вопросами и замечаниями. Я ощетинилась.
– Нечего ей обо мне знать, спасибо.
– Не надо играть в игрушки, девочка. Это тебе не к лицу. Речь идет о смертельной болезни.
– Тогда пошлите ей телеграмму, когда я отброшу коньки.
– Так-то ты с ней обходишься?
– Око за око. Переживет. Я же пережила.
– Но не это же.
– Я знаю, что умру. Не обязательно мне об этом напоминать.
– Я не о тебе говорил, а о ней.
– Ты ее не знаешь. Поверь мне, эта женщина обладает стойкостью, о которой недотепы вроде нас могут только мечтать. Мою смерть она стряхнет с себя, как капли дождя со своего шикарного зонтика фирмы «Бербери».
– Вероятно, – согласился Макс. – Но таким образом мы отказываемся от ее возможной помощи.
– Мне ее помощь не нужна. Не хочу я ее.
– А Крис? – спросил Макс. – Что, если ему она нужна, и он ее хочет? Не сейчас хочет, а захочет попозже, когда станет труднее? Как тебе это прекрасно известно.
Я взяла вилку. Подцепила кусок лазаньи, сыр повис на зубцах вилки, как ванильная тянучка.
– Ну? – спросил Макс.
– Крис? – спросила я.
– Я справлюсь, – ответил он.
– Значит, так тому и быть.
Но когда я подносила вилку ко рту, я заметила взгляд, которым обменялись мужчины, и поняла, что они уже говорили о матери.
Я не видела ее более девяти лет. Пока я добывала себе пропитание рядом с Эрлс-Кортом, наши дорожки вряд ли могли пересечься. Несмотря на свою хваленую добродетель и подвиги на ниве благотворительности, мать сторонилась торговок своим телом, к которым теперь принадлежала и я, и поэтому я всегда знала, что возможность встречи с ней мне не грозит.
Однако, как только я оставила улицу, ситуация в этом смысле осложнилась. Вот она, моя мать – в Кенсингтоне. Вот я – в пятнадцати минутах езды от нее, в Малой Венеции. Я бы с радостью вообще забыла о ее существовании, но признаюсь, бывали недели, когда я всякий раз, покидая баржу днем, замирала от страха, что встречусь с ней где-нибудь по пути в зоопарк, в магазин, на квартиру, которой занимался Крис и которую требовалось проверить, на склад – докупить пиломатериалов для достройки баржи.
Я не могу объяснить, почему я продолжала о ней думать. Это было неожиданно. Скорее можно было ожидать, что мосты, сожженные между нами, так и останутся пепелищем в полном смысле этого слова. И ведь они были сожжены. С моей стороны тем вечером в Ковент-Гардене. С ее – присылкой телеграммы о смерти и кремации папы. Она даже не оставила мне могилы, на которую я могла бы прийти одна, и это, как и способ, которым она проинформировала меня о его смерти, прощения, по моему убеждению, не заслуживало. Поэтому в мои планы не входило, чтобы наши пути когда-нибудь снова пересеклись.
Единственное, чего я не могла, это изгнать мать из памяти и мыслей. Думаю, что не каждому это по плечу в отношении родителей или братьев и сестер.
Трудно объяснить, что я чувствовала, то и дело наталкиваясь на фотографии матери и Кеннета Флеминга в «Дейли мейл», которую каждый день благоговейно приносила на работу одна из лаборанток ветеринарной лечебницы зоопарка и читала во время одиннадцатичасового чая.
Пожалуй, боль и ревность. Думаю, вы недоумеваете, почему. Мы с матерью так давно жили порознь, поэтому какое мне дело до того, что она пускает в свой дом и в свою жизнь человека, который может сыграть роль ее взрослого ребенка? Я ведь не хотела играть эту роль, не так ли? Или все же хотела?
По мере того как шло время и я начала понимать, что Кеннет и моя мать вполне довольны своим сосуществованием, я вычеркнула их из своей жизни. Какая разница, кто они – мать и сын, лучшие друзья, любовники или два величайших в мире любителя крикета? Они могли делать что им заблагорассудится, мне-то что. Пусть развлекаются. Могут нагишом кривляться перед Букингемским дворцом, мне плевать.
Поэтому когда Макс сказал, что пришло время рассказать матери о БАСе, я отказалась. Отправьте меня в больницу, сказала я. Найдите мне интернат. Выбросьте на улицу. Но ничего не говорите обо мне этой старой корове. Это ясно? Ясно? Да?
После этого о матери больше не заговаривали, но семя было брошено, что, возможно, и входило в планы Макса. Если так, то сделано это было хитро: сообщи матери не ради нее, девочка. Зачем? Если решишься, сделай это ради Криса.
Крис. На что я не пойду ради Криса?
Упражнения, еще упражнения. Ходьба. Работа со штангой. Подъем по бесконечным лестницам. Я стану одной из немногих, кто сумел победить эту болезнь. Я одолею ее самым фантастическим образом, не как Хокинг – блестящий, острый ум, запертый в обездвиженное тело. Я возьму свой разум под полный контроль, заставлю его властвовать над телом и восторжествую над подергиваниями, судорогами, слабостью и дрожью.
Поначалу болезнь прогрессировала медленно. Я отмахнулась от предупреждений, что так и должно быть, и приняла относительную вялость болезни за знак того, что моя программа самоисцеления оказалась эффективной.
Но постепенно мышцы моей правой ноги стали безвольно болтаться, свисая с костей. Другие мышцы извивались, напрягались, боролись друг с другом, сами собой завязывались в узлы и снова повисали полосками.
А потом начала сдавать левая нога. С того первого подергивания в ресторане рядом с Кэмден-Лок она медленно, но неуклонно слабела. Подергивания усиливались, пока не превратились в мучительные судороги. Когда это случилось, продолжать упражнения стало невозможно.
На протяжении всего этого периода Крис ничего не говорил. Нет, я не хочу сказать, что он молчал, но он никогда сам не заводил разговор о БАСе. К решению ходить с тростью я пришла сама. Сама же приняла решение, когда подошло время второй трости. Я видела, что следующий шаг – ходунки, чтобы я более эффективно перетаскивала себя из спальни в туалет, из туалета на кухню, из кухни в мастерскую и снова в спальню. Но потом, когда у меня уже не будет сил справляться с ходунками, я буду вынуждена сесть в инвалидное кресло. А я боялась кресла – я и сейчас отчаянно его боюсь – и всех, связанных с ним последствий. Но об этих вещах Крис никогда не заговорил бы, потому что болезнь была моя, а не его, и решения, которые принимались в ходе борьбы с болезнью, тоже были мои, а не его. Поэтому если неизбежное решение следовало обсудить, поднять этот вопрос должна была я.
Когда я начала пользоваться алюминиевыми ходунками, с трудом перебираясь из мастерской в кухню, я поняла, что время пришло. Я еще и трех недель не провела с ходунками, когда как-то вечером к нам пришел Макс. Это было в начале апреля, в воскресенье. Мы вместе поужинали и сидели на палубе, наблюдая, как собаки в шутку грызутся на крыше каюты. Крис принес меня наверх, Макс раскурил для меня сигарету, оба они потянули себя за несуществующие чубы, расшаркались и спустились вниз за одеялами, бренди, рюмками и вазой с фруктами. Я слышала их голоса. Крис говорил:
– Нет, все нормально. Макс возражал:
– Кажется ослабевшей.
Я постаралась отвернуться от потока звуков и стала рассматривать канал, заводь и остров Браунинга. Потом я снова услышала их голоса.
– … да трудно… Она называет это нашим испытанием огнем… проявляет понимание…
И ответ Макса:
–… в любое время, когда тебе понадобится уйти…
И снова Крис:
– Спасибо. Я знаю. Так хоть немного легче. Они вернулись с бренди, бокалами и фруктами.
Крис обернул мои ноги одеялом и с улыбкой потрепал меня по щеке. Бинз спрыгнул с крыши каюты на палубу в надежде на какую-нибудь подачку. Тост бегал по краю крыши, подвывая и дожидаясь, чтобы его сняли.