Заключенному не давали в руки ничего, что могло бы в какой-то степени послужить оружием. Нужно, скажем, остричь ногти - приходил надзиратель с ножничками и выполнял эту нехитрую процедуру. Он же пришивал и отлетевшую пуговицу. Полотенце выдавали утром и отбирали перед сном.

Питание было скудное. Утром давали кипяток и заварку, ломоть белого хлеба. На обед приносили жиденький суп, а на второе чаще всего кашу. На ужин опять же каша и толченая картошка...

В гнетущей обстановке Петропавловской крепости было одно светлое пятно - заключенным разрешалось читать книги из тюремной библиотеки. Запас литературы в ней был весьма большой. Процедура получения ее была такая. В камеру передавались список литературы и грифельная доска. На ней надо было написать названия интересующих произведений и молча возвратить надзирателю.

Прежде мне некогда было особенно читать. Теперь это стало моей единственной утехой. Я буквально набросился на русскую классику, проштудировал многотомную историю России Соловьева.

Иногда, начитавшись, забирался под жесткое тюремное одеяло и подолгу не мог уснуть. Думал о воле, о родных, о товарищах с корабля. Что и как у них? Все ли на местах? Размышлял и о предстоящем суде. Надежды на благоприятный исход не было. Если уж упекли в Петропавловку, - значит, дело серьезное. Недаром, видно, жандармский генерал пугал на допросе виселицей... Мне не совсем было ясно, почему меня, молодого матроса и довольно неопытного подпольщика, поместили в тюрьму, в которой содержались самые опасные враги самодержавия. За что мне такое отличие? Ведь если смотреть на вещи объективно, то я ничего особенного сделать не успел. Неужели матрос 2-й статьи Николай Ховрин представляет столь серьезную опасность для царизма? Сказать по правде, я даже загордился на какое-то время. Но постепенно все же понял, что дело вовсе не во мне лично, не в Ерохине и Сладкове. Сами по себе мы не представляли никакой опасности для существующего строя. Царизм, несомненно, пугала наша принадлежность к партии большевиков. Правительство не без оснований опасалось, что большевики могут повернуть за собой рабочих и крестьян, одетых в солдатские и матросские шинели. И если это произойдет, то самодержавию - конец. Я и мои товарищи были страшны властям, потому что они видели в нас частичку организованной силы, подрывавшей армию изнутри,

Дни в заключении были однообразны и до мелочей похожи один на другой. Лишь изредка они нарушались чем-либо необычным. Однажды ко мне в камеру пожаловал начальник тюрьмы, заявивший, что в его обязанности входит опрашивать заключенных, желают ли они говеть, исповедоваться и причащаться. Я подумал: если соглашусь, то смогу увидеться с Ерохиным и Сладковым в церкви. Там сумеем как-нибудь перекинуться словечком.

- Желаю и говеть, и причащаться, - ответил я.

Однако мой расчет на встречу с товарищами не оправдался. Вместо церкви меня отвели в одну из соседних камер. Она была точной копией моей. Разница состояла лишь в том, что кровать и унитаз были закрыты простынями, а к стене прислонен складной иконостас. Старенький священник елейным голоском стал расспрашивать меня о совершенных грехах. Я вяло отвечал, что уже долго сижу в заключении и грешить не имел возможности. А в душе корил себя за то, что свалял дурака. Однако сразу уйти считал неудобным.

Помолчав немного, попик подвел меня к окну и, указывая на голубой квадрат, сочувственно спросил:

- На волю-то хочется, а?

- Еще как, батюшка! - в тон ему ответил я.

- Так ты скажи мне, за что тебя жандармы арестовали, покайся...

Я усмехнулся и посмотрел на священника так, будто передо мной была гадюка.

На этом и закончилась моя первая и последняя исповедь в тюрьме.

Несколько дней спустя произошло событие, которого я никак не мог ожидать. Утром меня привели в комнату для свиданий - помещение, разделенное на две части железными сетками. За столом сидел знакомый уже начальник тюрьмы. Внезапно открылась противоположная дверь, и я увидел мать - бледную и исхудавшую. Она бросилась к решетке, протягивая навстречу руки.

- Мама, как ты сюда попала? - ошеломленно спросил я.

Она, словно не слыша моих слов, смотрела и смотрела на меня сухими, блестящими глазами, а потом вдруг сказала тихо, отрешенным голосом:

- А Лешеньку-то убили...

Я почувствовал, что горло сдавило, как клещами, стало трудно дышать. Погиб на фронте младший брат, которого я так любил. Мать что-то торопливо говорила, но ее слова не доходили до сознания, потому что в ушах стояло одно: "А Лешеньку-то убили..." Так и прошло, точно в полусне, это короткое и неожиданное свидание.

Ночью, лежа на спине и глядя в потолок, я гадал, кто мог сообщить матери, что я нахожусь в Петропавловской крепости. Неужели с корабля? Нет, скорее всего это сделали жандармы. Им нужно сломить мою волю.

На следующий день вызвали на допрос.

В комнате, куда меня привели, я увидел гельсингфорсского знакомого жандармского генерала Попова. Он сидел за письменным столом, а на подоконнике довольно-таки легкомысленно примостился какой-то чин в форме министерства юстиции.

- Ну-с, Ховрин, - сказал Попов почти весело, - вот мы опять встретились. Теперь нам уже все известно, и отпирательства ни к чему. Хочу предупредить, что чистосердечным признанием еще можно смягчить свою вину. А теперь рассказывай все, что знаешь, назови тех, кто вовлек тебя в преступное сообщество.

Я равнодушно проговорил:

- Не могу знать!

Попов насупился, краем глаза взглянул на чиновника, сидевшего на подоконнике, потом стал быстро задавать вопросы, из которых я понял, что он действительно многое знает, пожалуй, даже больше, чем я сам. Однако я по-прежнему упорствовал:

- Не могу знать!

Как и в Гельсингфорсе, Попов быстро вышел из себя. Человек на подоконнике чуть заметно улыбался, наблюдая этот спектакль. Ничего не добившись и в этот раз, жандармский генерал велел меня увести.

В камере я долго ходил из угла в угол, пытаясь понять, откуда Попов знает подробности о работе нашей подпольной организации. Неужели кто проговорился? Как необходимо было увидеться с товарищами!..

Ответы на свои вопросы я получил только тогда, когда познакомился с обвинительным заключением. Было это так. Утром в камеру принесли одежду, как это всегда делалось перед прогулкой. Но на этот раз меня вывели за ворота, возле которых стояло пять тюремных карет, и усадили в одну из них. Примерно через полчаса я был уже в здании суда. Там увидел всех арестованных по нашему делу. Среди них был и мой первый наставник по большевистскому подполью Василий Марусев.

Поговорить с друзьями не удалось. Мы только издали улыбались друг другу. Всего обвиняемых оказалось двадцать человек. Штатских было только трое, остальные - матросы. Нас поодиночке подводили к столу и вручали по экземпляру обвинительного акта.

Вернувшись в камеру, я углубился в чтение бумаги. Все мы обвинялись в создании нелегальной организации, ставившей себе целью насильственное изменение существующего строя, в распространении запрещенной литературы и листовок, в агитации против правительства, в попытке разложить армию. Из акта явствовало, что подпольная большевистская организация на Балтике распространила свое влияние на весь флот.

Несмотря на арест группы организаторов подполья, партийная работа среди матросов не ослабла. По этому поводу начальник кронштадтского жандармского управления доносил: "В настоящее время почти на всех судах замечается приподнятое настроение... Идейные руководители подпольной работы на военных судах всячески удерживают матросов от единичных выступлений, подготовляя соответствующую обстановку на случай общих выступлений и учитывая возможность активных выступлений со стороны рабочего класса, могущих оказать решительное влияние на изменение существующего государственного строя..."

Из этого документа видно, что жандармы и сами поняли, что им не удалось разгромить большевистскую организацию.