Меня приезд адмирала волновал мало. Правда, любопытно было увидеть человека, о котором так много говорили. Вскоре он появился. Моя клетушка располагалась ближе всех к входу. Очевидно, поэтому Вирен и начал с нее. Вандяев зычным голосом приказал мне встать возле двери. Я повиновался. Через окошко были видны лишь шея и грудь адмирала, увешенная орденами. Мне велели развязать тесемки на воротнике форменной рубахи. Я выполнил это требование. Адмирал интересовался, есть ли у меня на шее крест. Крест у меня был. Носил я его по двум причинам. Во-первых, мать взяла с меня клятву, что я не сниму его за все время военной службы, а во-вторых, он нужен был мне для маскировки.

Вирен озадаченно помолчал, потом громко сказал:

- Другой и два наденет!

Возле камеры Ерохина он не стал задерживаться, возможно, потому, что матрос служил на корабле, не приписанном к Кронштадтской базе. Зато, увидев Сладкова, разошелся вовсю: топал ногами, кричал на всю тюрьму, что это позор для флота, когда унтер-офицер выступает против отечества. Я уверен, что, будь у Вирена на то право, он, не задумываясь, повесил бы нас в назидание другим. Пока же адмирал довольствовался криком. К счастью, он вскоре уехал.

22 февраля 1916 года (это было через несколько дней после визита Вирена) Сладкову, Ерохину и мне надели наручники. А некоторое время спустя вывели за ворота тюрьмы. Сначала мы думали, что идем к пристани, но оказалось - на Павловскую, в казарму учебно-минного отряда. Там нас посадили в карцер.

Когда конвойные удалились, к окошку стали подходить матросы и спрашивать, не нужно ли нам чего. В щель под дверью они просовывали разную снедь. Это сочувствие к нам растрогало даже сурового Сладкова.

- Легче дышится, когда знаешь, что на свободе остались друзья и соратники, - задумчиво сказал он.

Матросская солидарность вызвала в нас прилив новых сил, зарядила бодростью.

Только одну ночь провели мы на Павловской улице. Утром отправились к Петроградским воротам, где формировались этапы. Здесь произошел небольшой инцидент. Начальник конвоя - унтер-офицер - отказался принять нас в наручниках, ссылаясь на устав, по которому нижние чины, неразжалованные и носящие форму, не должны заковываться. Наши охранники вступили с ним в спор. Однако унтер-офицер был непреклонен. Начались переговоры по телефону с Вандяевым. В конце концов пришел боцман из тюремной караульной команды и снял наручники. Мы были от души благодарны начальнику конвоя. Как хорошо, что он назубок знал воинские уставы!..

Из Кронштадта в Ораниенбаум этап двинулся по льду. Там сели в арестантский вагон. Отправления прождали несколько часов. Наконец поезд тронулся. 41 хотя уже стемнело, нам удалось определить, что едем мы в Петроград.

На Балтийский вокзал прибыли поздно вечером. Арестованных несколько раз пересчитали, а потом долго вели по улицам вдоль Обводного канала. На ночлег разместили в Пересыльной тюрьме, всех в одной камере.

Название тюрьмы было в известной мере условным. Здесь сидело немало людей, приговоренных к бессрочным каторжным работам. Проходили годы, а они все дожидались пересылки и уготованных им работ. С нами, однако, этого не случилось. Ни свет ни заря нас подняли, в кабинете начальника устроили беглый опрос, затем, сформировав группу человек в двадцать пять, куда-то погнали. Невыспавшиеся, мы устало шагали по темным улицам огромного города, таща с собой пожитки, завернутые в одеяла.

Первую остановку сделали в тюрьме предварительного заключения. Здесь от группы отделили нескольких человек. Оставшиеся проследовали на Выборгскую сторону к "Крестам". И там кого-то оставили. Так от тюрьмы к тюрьме таял наш этап, пока в нем не остались Сладков, Ерохин и я. Конвой же был в прежнем составе. Редкие ночные прохожие с изумлением смотрели на странную процессию - трех исхудавших матросов сопровождали десять солдат с обнаженными шашками.

На какой-то малолюдной улице Петроградской стороны незнакомая женщина неожиданно бросилась к нам. Конвойные не успели опомниться, как она сунула мне в руку какую-то бумажку и убежала. У меня взволнованно забилось сердце: наверно, друзья с воли что-то сообщают нам. Когда тревога среди охраны улеглась, я осторожно разжал кулак. В нем оказалась не записка, а трехрублевая купюра...

Мы продолжали шагать. Все известные нам тюрьмы Петрограда уже обойдены. Оставалась одна, о которой не хотелось думать. Однако вскоре именно она и предстала перед нашими взорами. Это была Петропавловская крепость, куда самодержавие отправляло самых опасных своих врагов. Высокой же чести мы удостоились!

Миновали тяжелые железные ворота, прошли по булыжной мостовой мимо собора и очутились перед двухэтажной постройкой. Здесь наше внимание привлекла одна деталь. К подъезду дома было приделано решетчатое сооружение - нечто вроде железной клетки, запертой снаружи на замок. Чтобы войти в здание, нужно было сначала проникнуть внутрь этой клетки, в которой стоял часовой с винтовкой. Такого мы еще не видели...

Сладков лишь покачал головой. Ерохин мрачно процедил:

- Одним словом - Петропавловка...

Как только мы вступили в нее, нас разъединили.

Вскоре меня втолкнули в какую-то комнату и приказали раздеться догола. Все вещи собрали и унесли. Взамен выдали белье, грубые туфли и суконный халат. Обрядив таким образом, меня отвели в одиночку и закрыли снаружи на засов.

Камера была довольно просторной - десять шагов в длину и пять в ширину. Потолок высокий, сводчатый. Почти посредине, поперек, - железная кровать, намертво вделанная в пол и стену. Возле нее на кронштейнах полочка, выполнявшая роль стола. Чуть выше, в стене, - электрическая лампочка, несколько в стороне - вторая, послабее. Та, что поярче, включалась вечером и утром на определенное время. Другая же горела всю ночь, чтобы из коридора можно было видеть, чем занимается заключенный. Включались и выключались они в коридоре. В углу камеры, у стены, где дверь, - унитаз и умывальник. Вот и вся обстановка.

Окно камеры с толстой решеткой находилось высоко, сквозь него виднелся лишь маленький кусочек неба. Ни стула, ни табуретки не было. Дверь массивная, с глазком и форточкой, через которую подавали пищу. Глазок застеклен, с заслонкой снаружи. Открывалась она всегда внезапно - в коридоре лежали половики, а надзиратели носили мягкую обувь, их шаги не были слышны.

Меня это око страшно раздражало. Когда в него кто-то смотрел, у меня было чувство, будто мое тело протыкают шилом. Угнетала также мертвая тишина. А шуметь и разговаривать запрещалось категорически. Еду подавали молча, на прогулку выводили молча, в баню вели молча. Это тоже действовало на психику, и иногда хотелось кричать в полный голос.

В первый день пребывания в камере меня поразил ее резонанс. Стукнешь миской по столу - и отзвук долго не замирает. Удивленный этим эффектом, я попробовал запеть. Тотчас же открылась форточка, и мрачный голос из-за двери произнес:

- Петь не разрешается!

Я умолк, походил немного и начал насвистывать. Форточка вновь открылась, и тот же голос напомнил:

- Свистеть не разрешается!

Затем надзиратель протянул мне тоненькую книжицу в синем переплете. Это была инструкция. Из нее я узнал, что можно делать заключенному, а чего нельзя. За нарушение режима полагались различные наказания, вплоть до строгого карцера. Делать нечего, надо подчиняться.

Режим Петропавловки был таким, что заключенный постоянно чувствовал одиночество, днем и ночью находился под пристальным взглядом. На прогулку (очень короткую - всего полчаса) выводили только по одному. Надзиратель приносил шинель, фуражку, брюки и сапоги, присутствовал при одевании и выводил во внутренний дворик. Там полагалось шагать по кругу. От подъезда следил за заключенным крепостной солдат, а с другой стороны вышагивал жандарм.

Раз в две недели водили в баню, находившуюся тут же, во дворе. Два конвоира оставались в раздевалке, а двое других дежурили внутри, как бы выполняя роль банщиков. Они не разрешали заключенному самому наливать воду в тазик, если надо, помогали тереть спину. И все это без единого слова.