- Норман, было вы слишком долго вам объяснять то, что во мне происходило. Слишком долго и слишком трудно.

- И я того же мнения... Говоря откровенно, когда я на вас смотрю... я имею в виду ваших соотечественников... я все больше убеждаюсь в том, что во всех вас что-то остается для нас непонятным. Прежде всего потому, что сами вы для себя непонятны.

Он говорил теперь все медленнее, проникновеннее, что означало переход к афоризмам.

- Вам нравится, очень нравится создавать такое впечатление, будто в вашей душе хранится некая тайна. И вы сочли бы для себя позором, не будь ее у вас... Вы ее тщательно взращиваете... Вы относитесь к себе с уважением лишь тогда, когда чувствуете себя игрушкой неведомых сил.

После этих слов он замолк. Я опиралась затылком о его бок и чувствовала, как меня баюкает мерное его дыхание, лишь изредка прерывавшееся, когда он одним залпом произносил длинную фразу. Но по мере того, как Норман говорил, голос его казался мне все более и более далеким, как будто исходил он из других уст, чужих на этом столь любимом мною лице.

Это тело пока еще было со мной; я еще прикасалась к нему; всем затылком сквозь волосы я чувствовала, как оно дышит, живет. Мне захотелось еще полнее ощутить его близость, коснуться его щекой; и, не подымаясь, тем движением, которым спящий поворачивает голову на подушке, я повернулась, потом еще и еще, пока губы не коснулись кожи Нормана. Но под лучами солнца, раскалившего его тело, кожа приобрела тепло, запах, вкус, приобрела реальность, мне незнакомую.

Тот, мой Норман, уходил от меня все дальше и дальше; он уступил свое место положительному человеку, резонеру. Тот, мой Норман, удалялся от меня с каждой минутой; без всякого сомнения, он вернулся во "Фронтон". И вот в этом убежище, далеко от меня, без моих забот, он вскоре исчезнет; и вскоре, подобно струйке дыма, его поглотит беспредельность, но не забвение.

Океан с грохотом бил о берег. Я совсем разомлела от жары. Но чувствовала себя хорошо. "Печаль придет потом", - догадалась я. А пока на меня снизошел небывалый покой.

Так я и лежала рядом с Норманом, прижавшись к нему, будто хотела лучше запечатлеть в памяти - в качестве эпилога нашей несовершенной любви - тот рассеянный, почти бесплотный поцелуй, каким я прикоснулась к этой безупречно прекрасной впадине живота.

4. КСАВЬЕ

Но вслед за тем - провал. Больше ничего не произошло.

Последние часы, проведенные мною в Лагуна Бич, железная дорога, Сан-Франциско, приготовления к отъезду во Францию, три дня на "Стрим Лайнер" - все это мертвые письмена. Боюсь, моя память не удержала ни одного воспоминания об этом отрезке времени. Америка меня не интересовала. Она стала для меня как бы спектаклем, который перестает существовать, как только актер, играющий главную роль, уходит со сцены. Норман исчез на тихоокеанском пляже в субботу утром.

Было вполне логичным, что первая же моя парижская ночь, проведенная без сна, должна была вновь воскресить передо мной его образ. Этой ночью я увидела его. Что было весьма неосторожно: в этом лице, возникшем из такого еще недавнего прошлого, я не сумела обнаружить тех достоинств, какие рисовала себе в воображении. Слишком свежи были в памяти эпизоды нашей жизни, слишком явственно звучали слова в моих ушах; возникший с такой четкостью образ был не столь благоприятен для моего американского друга, какими могли бы стать случайные смутные воспоминания, исконные враги спокойного женского сна.

Эта чересчур верная перспектива умалила Нормана, а меня успокоила. Но надолго ли?

В последние месяцы пребывания в Биг Бэр я, проводив Нормана на работу, иной раз вздыхала с облегчением. Потом, оставшись одна, начинала воссоздавать образ Нормана сообразно собственным своим мечтам; день казался мне бесконечно длинным, тоска сопутствовала мне повсюду, и вечером я бежала навстречу форду; я, нетерпеливая возлюбленная, бросалась в объятия Нормана, садилась рядом с ним в кабину. Но, еще не доехав до бунгало, я начинала испытывать горькое разочарование.

Память продолжала подсказывать мне нашу истерию. Я побывала во "Фронтоне", в Викторвиле, в Биг Бэр; места эти ничуть не изменились и тут я обнаруживала настоящего Нормана. Окончив путешествие, я вновь очутилась в своей парижской комнате, на время избавившись от чар.

Но колдовство это, помноженное на одиночество и на расстояние, колдовские силы сна, полного неожиданных видений, колдовские силы бегущего времени, которое отмывает и преображает, вновь начнут свою работу, и я вновь познаю власть чар.

Кто знает, устою ли я перед искушением, опять переплыть моря и океаны, чтобы увидеть в его родной стране юного чародея с темно-малиновыми губами?

Я решилась наконец потушить лампу. Сквозь щели занавеси в мое итальянское окно просачивалась узкая полоска бледно-серого света, предвестника утра. Оно уже занималось над парком Монсо, над Парижем. Утром я смогу... веки мои сливались... смогу выйти из дома... побродить по улицам, побывать в гостях, как я задумала...

Наконец сон смилостивился надо мною. Но когда я всего через несколько часов проснулась и подошла к зеркалу, чтобы посмотреть, как отразилась тяжелая ночь на моей внешности, я заметила, что от глаз к вискам тянутся, уходят под волосы две серебристые полоски - наложенный самой природой грим, - и потерев пальцем кожу, я в трудом стерла с нее соль.

1

В половине двенадцатого я вышла из дома. Я не чувствовала ни усталости, ни головной боли. Надо полагать, что иные ночи, пусть даже бессонные, приносят больше отдохновения, чем долгий сон.

Каблуки звонко стучали по тротуару; ни на асфальте, вина фасадах домов нет и следа ночного тумана; Он ушёл прочь из города. Неяркое солнце согрело воздух. Но чувствовалась близость зимы: утренняя пора продлится за полдень, а после трех часов день вдруг сразу склонится к вечеру.

Вдоль бульваров уже не росли каштаны, знакомые мне с детства. Их заменили платаны, зеленеющие почти до самой зимы; кое-где за ветки еще упорно цеплялась листва, а маленькие шишечки, похожие на шарики, подвешенные за нитку, так и перезимуют на дереве.