Когда слуга вышел, Норман приблизился ко мне и обнял меня за талию. Он молчал. Я тоже. Я устало опустила голову к нему на плечо и слегка пододвинулась, чтобы лучше чувствовать его руку, руку, которая обнимала меня, прижимала к себе, сильную руку, которая спасла человеческую жизнь. Я подумала, что едва не потеряла своего друга, что жизнь его тоже была дважды в опасности - сначала в ледяной воде, а потом в бунгало, где промокшая одежда примерзла к его телу. Он был обязан своим спасением вот этому животному теплу, которое сейчас передается мне и приводит меня в волнение. Я вздрогнула у открытого окна.

Норман закрыл окна. Однако он не ошибся насчет моей дрожи, не приписал ее ночной прохладе. Норман, который в известном смысле проявлял излишнюю наивность, Норман, который меньше всего был распутен в любви, обладал, однако, непогрешимым физическим чутьем. Он легче улавливал взгляд, чем слово, и еще легче прикосновение, чем взгляд.

Итак, он понял меня. И повел к нашей постели. Прежде чем я успела опомниться, я уже лежала с ним рядом. И в объятиях Нормана я, которая с некоторых пор уже не так остро воспринимала его ласки, вновь обрела счастье, дарованное мне в наш первый вечер.

3

В Биг Бэр все пошло по-старому. Возможно, что Норман уже забыл несчастный случай с Майком и все сопутствовавшие ему обстоятельства, о которых я рассказала. Но я знала, что никогда не исчезнет в моей душе память о последних часах этого дня; снегопад, начавшийся через день на наших высотах, и тот был не в силах похоронить это воспоминание.

Однако воспоминание это не ввело меня в обман, тот вечер ничего не прибавил к жизни, которую мы вели с глазу на глаз и, однако же, порознь.

Я видела все слишком ясно.

Когда Бинни - младшей из двух сестер Фарриш - посоветовали после болезни пожить в горах вплоть до окончательного выздоровления и когда она попросила взять ее к нам погостить, я охотно согласилась на присутствие третьего лица.

- Вы будете у нас желанной гостьей, - сказала я Бинни, когда в Сан-Бернардино зашел разговор на эту тему.

И я не солгала ни ей, ни себе.

Семнадцатилетняя Бинни принадлежала к числу тех юных особ, которые, по-моему, водятся в Соединенных Штатах роями. Она шла через жизнь решительным шагом, с безмятежным челом, хотя вряд ли за ним скрывалось многое. В число ее добродетелей никак уж не входила способность удивляться чему бы то ни было; напротив, удивлялась я, видя, что она ко всему подготовлена. В ее распоряжении имелась целая система реакций, действовавших чисто автоматически; не было, кажется, такого обстоятельства или события, которое могло_бы застигнуть ее врасплох. Это свидетельствовало или о наличии весьма определенного мироощущения, или о полном отсутствии такового.

Проще всего было поместить Бинни в моей комнате, что сразу вернуло меня ко временам университета Беркли и нашего sorority. Норман спал на огромной кушетке, подложив под голову подушку и накинув на ноги ватное одеяло. Часто вечерами я задерживалась у него. Он ложился спать, а я устраивалась прямо на медвежьей шкуре, брошенной перед очагом. И прислонялась спиной к кушетке, так, чтобы Норман мог обнять меня за плечи.

Свет я тушила. Огромную комнату освещали только трепетные язычки пламени. Я смотрела, смотрела не отрываясь на багровое зарево, покуда у меня не начинали слезиться глаза; от нестерпимого жара меня всю размаривало, голова, ноги, руки - все тело наливалось тяжестью. Обуглившимся концом палки - я выбирала ее из дерева той породы, которое почти не горит, - я, как кочергой, ворошила уголья. Возможно, я рассчитывала приручить огонь. Возможно, надеялась, как надеялись некогда в старину, превратить его в доброго союзника, который защитит нас, меня и моего индейца, отгонит от нашего порога злых духов и убережет от грядущих бед.

Но пламя не обладало свойством разгонять меланхолию; она смело переступала через заколдованный круг и подбиралась к нам. Я хранила упорное молчание, опасаясь нарушить чары, равно как опасалась убедиться в том, что Норман уже заснул. Я чувствовала, как его рука все тяжелее опирается на мое плечо. Я не оборачивалась, стремясь продлить очарование, уверить себя самое, что он не мог оставить меня в одиночестве так быстро.

И это тоже были хорошие минуты.

Иной раз я сама начинала дремать, опьяненная жарой и грезами. Меня будил холод: в очаге догорали два-три последних полена, и Норман, погруженный в пучину сна, бессознательно убирал руку с моего плеча, чтобы спрятать ее под одеяло. Я подымалась с полу с затекшими членами, подкладывала в камин еще полена три и уходила от этого остывшего огня, от этого Норова, отторгнутого от меня сном, бросив на него прощальный взгляд, чувствуя, как щемит сердце.

Я шла в свою комнату, где Бинни - еще одна разновидность очеловеченного животного - была погружена в такой же крепкий сон. Открывая двери и зажигая свет, я всякий раз рисковала ее разбудить, услышать вопрос о том, который теперь час; но я не рисковала услышать шутки по поводу моего столь позднего возвращения. Уже давно я перестала надеяться, что у тех, среди кого я живу, может возникнуть даже тень задней мысли.

Но сама я американизировалась еще не до такой степени, чтобы походить на них в этом отношении. Происшедшее в скором времени недоразумение - яркое тому доказательство.

В тот день Норману надо было отправиться по делам в Сан-Бернардино, и Бинни, обрадовавшись случаю нарушить монотонный ход жизни, а также желая похвастаться перед родителями своим цветущим видом, попросила взять ее с собой. Меня удерживали в бунгало каждодневные дела; одиночество, которое я любовно взращивала во Франции, и в Америке было мне мило. Мне казалось, что в эти часы одиночества мне снова становится близка другая девушка, непохожая на их Эгннс; и эти возвраты прошлого с каждым разом были для меня все менее неприятны.

Дни становились длиннее. Когда я покончила с домашними делами, до захода солнца в моем распоряжении оставалось еще два свободных часа. Позвонив по телефону Фарришам, я узнала, что к ним только что заезжал за Бинни Норман; я решила пойти пешком им навстречу.