Обоими занялись смершевцы.

Более всего из массы фактов этого рода запомнился мне судебный процесс в Демидове, что в Смоленской области. Здесь были схвачены и арестованы не успевшие ретироваться гестаповские агенты.

Клубное здание, предназначенное для суда над ними, было заполнено до отказа. За наспех сколоченной загородкой сидели двое, один лет 25-30, другой совсем еще мальчишка. Оба "наши".

По недавнему указу суд над ними проходил по упрощенной процедуре, и назывался он "военно-полевым". Обвинение возлагалось на военную прокуратуру. Защиты не полагалось. Равно как и обжалования. Но конфирмация приговора о смертной казни сохранялась: соответствующей компетенцией наделялся командующий армией.

Мерой наказания служила смертная казнь через повешение. Публичная. На главной площади.

Оба обвиняемых, уже прошедшие через следственный механизм тех лет, давали свои показания с потрясающей откровенностью: доносили, участвовали в облавах, расстреливали. И там, и в других местах. И тех и этих. Называли фамилии, хорошо известные Демидову...

Соответственно тому, как был поставлен мой стол, я оказался сидящим спиной к публике. Так что взору моему открылся только широкий и длинный трибунальский стол, лучший изо всех имевшихся в разграбленном Демидове, да уже упомянутая мною загородка.

Свидетели, главным образом женщины, робко и стараясь не глядеть на палачей, загубивших близких им людей, сообщали суду и затаившемуся залу страшные подробности. Волнение мешало им, и они замолкали на полуслове. Мои вопросы - по старанию - не наводящие - возбуждали новую энергию, а когда кто-нибудь из свидетелей, смешавшись, нуждался в помощи, ему кричали из зала:

- Андрей, Андрея, Андрюшу, - третьим был Андрей...

Наступил черед обвинительной речи. Не помню, конечно, ни что я говорил, ни как. Одно запечатлелось: оборвав речь неизбежным "Требую..." и садясь за стол, уж не знаю как и почему, скользнул взглядом по залу и увидел незабываемое: ряд за рядом публика откидывалась назад, принимая естественное положение.

Я уже садился в "виллис", чтобы возвратиться в армию за конфирмацией смертного приговора, встреченного бурной овацией, как ко мне подошли две девушки и парень. Они отрекомендовались студентами местного техникума, уже восстанавливаемого, и пригласили на скромный обед. Отказаться было невозможно. Тем более что у меня с собой была и собственная закуска. Все лучшее, что было в скромно обставленной комнатке, оказалось на столе: винегрет из свеклы, политый подсолнечным маслом, аккуратно нарезанный кусочек сала... Банки тушенки из моего багажа сделали пиршество прямо-таки царским.

А уж наговорили они мне!

Пишу в полном сознании, что, будучи напечатанными, воспоминания эти дойдут до Демидова. Там еще должны жить люди, бывшие свидетелями описанного мною процесса. И я верю, что они не обличат меня в нескромности.

Вскоре я уехал и потому самой казни, назначенной на утро, не видел. И не хотел видеть. Такого рода зрелища не украшают XX век. И ничто, никакая вина не может их оправдать.

33

Между тем в мое отсутствие произошло важное событие. Дунаев получил новое назначение: военным прокурором Харьковского военного округа. Его это вполне устраивало, но он хотел, чтобы вслед за ним в Харьков последовал и я.

Военный совет дал в его честь банкет или что-то в этом роде, и вскоре за тем он укатил в Москву на все том же нашем "виллисе".

Недели через две пришел мне вызов в Москву, в Главную военную прокуратуру. Выезд, однако, задержался по независящим обстоятельствам.

Что-нибудь месяца за два до описываемых событий штаб армии был возбужден неслыханным ранее преступлением. На нейтральной полосе был застрелен красноармеец, пытавшийся перейти на сторону противника. Старшина, отличившийся своей бдительностью и прочими прекрасными качествами, столь ценимыми в то время, был награжден орденом и отправлен в двухнедельный отпуск.

Но тут и началась виться и завиваться веревочка. Уже прокурор дивизии имел возможность в беседе с Дунаевым назвать все это дело липовым и состряпанным. Затем у него побывал командир полка. В Смерше что-то пронюхали, и у Иофиса состоялся с Дунаевым секретный разговор. После того Дунаева вызвал к себе командующий.

Наконец было решено, что прокуратура проведет негласную проверку слухов и домыслов. На этом, как оказалось, настаивал и политотдел.

...Оставив коня в укрытии, пошел я в направлении окопов. На место происшествия. Меня сопровождал ротный командир. Снег еще не сошел. Весна 1944 года только начиналась. По всей дорожке, ведущей в окопы, были видны следы крови. То-то я видел санитарную машину, пробиравшуюся в тыл.

Передо мной расстилалось плоское поле. Равнина с редкими деревцами и кустиками. Противник не прекращал стрельбы, и мы прошли в укрытие.

Перебежчик, оказывается, вовсе не пополз к противнику, а был послан на край нейтральной полосы для постоянного наблюдения за противником. Была ночь, что-нибудь под утро, когда темь сгущается. Тогда-то раздались крики, разбудившие спавших, и вслед за тем выстрел.

- Поймите меня правильно, товарищ прокурор. Зачем Пахомову было перебегать? У него дома семья: отец, мать, жена, двое детей. Письма - каждую неделю. Любимый разговор о сыне. Исполнительный храбрый человек.

- Колхозник?

- Бригадир, хозяин, умелец на все руки. Благожелательный, спокойный.

- Что же произошло? Почему именно он?

- Было дело. За пленных заступился, не дал их мордовать. Тому же старшине: "Ты сначала возьми, как мы их взяли" и кое-что покрепче.

- Проясняется понемногу.

- Да вы поговорите с бойцами, товарищ прокурор. Одним словом, командующий распорядился, чтобы сразу по приезде Пахомова доставили к нему.

И тут-то заявился генерал из фронта.

При разговоре этом я, естественно, не присутствовал, но из верных источников узнал, что Голубев отверг все домогательства, а когда тот пригрозил на известный манер, командующий поднялся во весь свой рост и сказанул: - Смотри, девка, широко пляшешь, как бы., не разорвало.

Орден отняли, и суд был скорый. Но уже за неделю перед тем в военкомат по месту жительства Пахомова пошла шифровка: "Выселение семьи задержать по вновь открывшимся обстоятельствам". И как оказалось, вовремя. А не то быть ей в Сибири как семье изменника. Средневековье!

Настало время сборов. А тут замена: входит мой старый институтский приятель, Самуил Эдельсон, переведенный из прокуратуры фронта на мое место. Вроде бы ничего особенного, а встреча показалась необыкновенной.

...Передо мной Предписание от 19 апреля 1944 года: "Капитану юстиции (так я стал называться после аттестации) Черниловскому Зиновию Михайловичу. Предлагаю Вам 23 апреля 1944 г. (51с!) убыть в военную прокуратуру Харьковского военного округа к месту службы. Срок прибытия 25 апреля 1944 г.".

Моя фронтовая одиссея завершилась. В назначенный срок я был на новом месте службы, получил пустующую квартиру. А затем приехали жена и дочь.

В сентябре 1945 года я уже начал курс лекций по истории государства и права в Харьковском юридическом институте.

...Над кроватью у меня пустая фляга и столь же пустая кобура. Мое "обезоружение" было для меня драматическим событием. Я как бы опустился на ступень ниже в самосознании, в достоинстве. Может быть, и поэтому еще я не принимаю доводов насчет предосудительности "свободной продажи оружия" в Соединенных Штатах. В немалом числе стран ношение оружия строго запрещено, но преступность ничуть оттого не меньшая, чем в Штатах. Недалеко ходить: у нас самих. Зато... Впрочем, это уже к запискам моим не относится.

Послесловие

Среди "Максим" Ларошфуко есть и такая: все мы охотно жалуемся на свою память, но никто не жалуется на свой ум. Это очень верное наблюдение, и все же жаловаться на память мне грешно. Скорее другое: как и герою "Медного всадника" мне более недоставало ума и денег. Конечно, умным надо родиться, но ведь ума можно и набраться. И вот этого-то мое поколение (а родился я на исходе 1914 года) было почти начисто лишено. Одни из умных сошли в могилу раньше того, как нам приспело набираться ума, другие оказались далече, а третьи предпочитали помалкивать. И нам втолковывалось, что "самое умное уметь помолчать".