Почти сразу в дом ворвались истеричные крики. Все мы бросились на улицу: "Капитана убили"!

Я поспешил на середину деревни, где, как оказалось, находилась лучшая во всей деревне баня. Дверь предбанника была открыта. На пороге стоял взволнованный лейтенант, красный не то от пара, не то от переживаемого им стресса.

- Докладывайте!

- Понимаете... то есть... стали мы выходить, я первый, следом капитан, тут я вспомнил, что забыл выстиранное белье (носовой платок, как выяснилось после), завернул обратно, а капитан как вышел, так бомба ему прямо в живот.

Мистика! Ведь еще и часу не прошло, как он говорил мне о своем отношении к авиации. Ну, может быть, чуть больше!

Балоян встретил мое донесение по телефону более чем мрачно.

- Почему, Черниловский, скажите мне, красивые цветы долго не цветут? Ведь я нарочно его из этого ада... Ну уж чего говорить. Через час снеситесь со мной. Желаю удачи. Минутку, как вы думаете хоронить?... Одобряю.

Через час соединяюсь с Балояном. Приказано передать начальнику связи полка, чтобы тот принял на себя временное командование штабом. Мне же поручалось заместительство и командование тылом. Меж тем начальник связи, старый кадровый офицер, так и не поднявшийся выше капитанской планки, тяжело болел, госпиталь отвергал, а в штабе, превозмогая боль в ноге, появлялся не иначе как с оказией и не более чем на час-другой.

Ротная моя жизнь, едва ли не лучшая ее часть, ушла в прошлое. Новое меня не веселило, и потребовались недели, пока я свыкся со своей новой службой и даже полюбил ее.

По странной случайности перемены произошли и в местожительстве моей семьи. Дней через пять-шесть мне принесли открытку из дому. Привожу как свидетельство тех лет.

Известный французский историк Марк Блок посетовал как-то на то, что не дано побывать вечерней порой в доме старого франкского крестьянина и подслушать его вечернюю молитву - не ту, что в церкви, а ту, что в доме, перед деревянным распятием. Что он просит у бога, в чем его печали? За такую возможность Блок был готов отдать какой-нибудь и даже какие-нибудь из дошедших до нас древних актов. Историк, прикоснувшийся к древности, к жизни людей, самых простых из людей, хорошо понимает и ценит эту неисполнимую и невосполнимую утрату. Кто знает, может быть, бесхитростное письмо моей жены, посланное на фронт, что-нибудь скажет тому, кто будет писать о прошлой войне, а писать о ней будут, пока свет стоит.

"Дорогой мой, пишу в поезде. Еду к маме в Чебеньки. Через несколько дней напишу с места. Галочка здорова, шлет тебе привет и тысячи поцелуев. Уехали из Арыси 17-го, как только дождались билетов. Три ночи провели на улице. Теперь уже скоро Чкалов, а оттуда - несколько часов до цели. Надеюсь на то, что все обойдется. Деньги, что прислал (500 р.), и те, что по аттестату, получила как раз перед отъездом, и они очень пригодились. Но больше не шли, достаточно аттестатских - остальное оставляй себе. Ведь я, без сомнения, найду работу на месте. Будь здоров. Пока! Если б ты знал... твои Люся и Галя". 23 марта 1942 года.

И вскоре другое: "Устроились, весь дом наш, холодно, но терпимо... Пишу и слышу, как Галя воспитывает своих кукол: "Кушать и кушать! Разве так можно?.. Надо научиться терпеть... Сейчас все кушают мало, я и сама бы поела..."

Нестерпимо!

22

Деревня Красное. Бывшая. Ни единого дома. Колодец да сарай. Улица единственная в бывшей деревне - выглядит по меньшей мере странно. Снег аккуратно расчищен, по обеим сторонам улицы образовались два правильных вала. Но что это? Будто стекло блеснуло, отразив весенний луч.

- Мамохин, посмотрите, что это?

- Очки. Оттаяли на солнце. Не выковыриваются.

Дело сразу же разъяснилось. Мертвые немецкие солдаты, уложенные штабелями вдоль сожженных домов. То же в сарае, где все было приготовлено к кремированию. Мерзлая земля, понять можно. Впечатление жуткое.

А за деревней, по пути на командный пункт, видишь следы недавних сражений. И наши и ненаши: поле мертвых. Проходим мимо похоронной команды. Еще издали заметил, что четверка составляющих ее солдат сидят на чем-то посреди чистого заснеженного поля.

- Обедают, - комментирует эту сцену Мамохин. - Намаялись таскавши.

Заметив нас, все четверо стали во фрунт с ложками в руках. И тут я увидел нечто непривычное, все еще непривычное, хотя, казалось бы, всего навидался. Сидели эти парни на трупах. Замерзших, конечно. Положенных один на другой. В горшке дымилась каша. Мирный отдых и обед.

Возвращаясь, я увидел их за работой. Сентиментальные читатели могут пропустить этот абзац, как я и сам многое опускаю в своем рассказе. Нацепив на ногу трупа петлю, солдаты стаскивали убитых в кучу, перекинув веревку через плечо. Как санки. "А как еще?" - спросил я себя. И пошел не оглядываясь. "Мертвые сраму не имут"?

Что такое сантименты? Только ли "проявление излишней чувствительности"? Или еще и другое, обязательный компонент жестокости?

Запомнился мне немецкий окоп, отвоеванный еще в начале наступления. Дно окопа было устлано соломой и обрывками немецких газет и журналов. Подняв один из них, я наткнулся на фотографию фюрера, ласково треплющего ягненка. Лицо его источало чувствительность. А под фотографией значилось: "Адольф Гитлер - президент Всегерманского общества защиты животных". И мне вспомнился Сталин, точно таким образом завладевший личиком знаменитой Мамлакат и, как рассказывали, ронявший слезы сожаления в последней сцене фильма "Чапаев", Сталин, многократно смотревший чаплинские чувствительные "Огни большого города".

Не стану хвастать своей ранней понятливостью, скажу только, что в 1937 году был репрессирован мой отец, за честную и коммунистическую убежденность которого я могу смело поручиться. Как-то, осмелев, я позволил себе упрекнуть Сталина в том, что по сравнению с Лениным он редко выступает.

- Редко, - отрезал отец, - но каждое его выступление - программа!

Это было, наверное, в 1929 или 1930 году, когда уже все главное вполне определилось. И отец мой, замечу, был отнюдь не несмышленыш. Чем же все это было? И для нас, и для немцев?

...В том же окопе, кстати, и я и мои солдаты, встав поутру с гнилой соломы, обнаружили на себе импортных вшей. До того мы их не знали. В Наро-Фоминске бани топились регулярно и белье наше старательно просматривалось всеведущим старшиной. В том числе и мое. Я был потрясен. Но из всего может быть извлечен полезный урок. И чтобы вернуться к счастливому настроению, я позволю себе следующий рассказ.

Примерно через год по обстоятельствам, о которых я намерен рассказать в своем месте, докладывая уже в качестве помощника прокурора 43-й Армии (все той же 43-й, дошедшей до Кенигсберга), я (в связи с одним уголовным делом) доложил Военному совету армии в присутствии двух десятков офицеров, при сем присутствовавших, что в таком-то медсанбате, кстати сказать, вши переползают от одного раненого к другому, пользуясь для этого полотняной стенкой.

- Полковник Гинзбург, - возвысил свой голос командующий армией генерал-лейтенант Голубев, - что это может значить?

Начальник санслужбы армии, кандидат медицинских наук полковник Гинзбург поднялся с места и, пожав плечами, спокойненько так доложил:

- Видите ли, товарищ командующий, сообщение прокурора вносит новый вклад в медицинскую науку. Ибо до сих пор считалось, что нательная вошь не оставляет своего донора ради сомнительных путешествий по стенам.

Легкая улыбка осветила мрачноватое лицо командующего, а член Военного совета повернулся ко мне в намерении сказать что-нибудь язвительное. Не любил прокуратуру. Но был весьма расположен к СМЕРШу.

И тут я вспомнил своих наро-фоминских кровопийц. Рассказ мой произвел впечатление. А когда начальник тыла, человек удивительной интеллигентности, поставил моему оппоненту в упрек и тон и содержание доклада, настроение переменилось полностью.

- Как вы могли? - спросил я полковника, уже сидя в седле, чтобы возвратиться во "второй эшелон" штаба армии.