Здесь, пожалуй, не к месту вносить поправки в цветаевское понимание и истолкование искусства и творчества. Но нельзя не считаться с ее убеждением: поэт - дитя стихии, а стихия - всегда "бунт", восстание против слежалого, окаменевшего, пережившего себя. Нет ни одного настоящего поэта, который не искал и не находил бы в стихии бунта источник высочайшего вдохновения. Пример - Пушкин, который "Николая опасался, Петра боготворил, а Пугачева - любил". Именно поэтому у каждого настоящего поэта есть свой "Пугачев", свой образ бунтарской стихии.

Сама любовь настоящего поэта к Пушкину и принятое на себя поэтом "исполнение пушкинского желания" предполагают не рабскую зависимость, а полную свободу от нее. Такую свободу Цветаева видела, па-пример, в "Теме с вариациями" Пастернака, где новый и самобытный поэт, отталкиваясь от пушкинской темы и от образа самого Пушкина, остается новатором, где нет ничего от музейно-реставраторского отношения м наследию, нет ничего собственно "пушкинского" в языке, стиле, форме и фактуре стиха.

Когда Цветаева писала о Пушкине, она твердой рукой стирала с него "хрестоматийный глянец". Разве что в ранних, полудетских стихах "Встреча с Пушкиным" этого еще не заметно. Здесь почти все идет еще от книжного романтизма, и сам Пушкин для юной поэтессы больше повод, чтобы рассказать о себе, показать, как сама она по-пушкински мятежна и своевольна. Впрочем, и здесь сквозь девичье кокетство и книжно-романтическую бутафорию проступает живой образ "курчавого мага".

Следующая ступень пушкинской темы в лирике Цветаевой - спор за Пушкина, против Натальи Николаевны Гончаровой (спор этот будет продолжен в прозе - в очерке о художнице Наталье Гончаровой). Эскизно набросанный в стихотворении 1916 года портрет небрежной красавицы, которая теребит в прелестных ручках сердце гения и не слышит "стиха литого", в 1920 году развернут в мастерски, тонкой кистью написанную картину обреченной любви пылкого арапа к его равнодушной Психее.

Но по-настоящему, в полный голос, Цветаева сказала о своем Пушкине в замечательном стихотворном цикле, который был опубликован (не полностью) в змигрантском парижском журнале "Современные записки" в юбилейном "пушкинском" 1937 году. Стихи, составившие этот цикл, были написаны задолго до того (в 1931 году), но в связи с юбилеем, как видно, дописывались - об этом свидетельствуют строчки:

К пушкинскому юбилею

Тоже речь произнесем...

Нельзя не учитывать особых обстоятельств, при которых появились цветаевские "Стихи к Пушкину". А именно - атмосферы и обстановки юбилея, устроенного Пушкину белой эмиграцией. Юбилей этот проходил под флагом политической демагогии: послужил более или менее подходящим поводом для очередной иеремиады о судьбах "истинно национальной культуры", очутившейся в изгнании, и о "попрании" национально-культурных традиций в Советском Союзе. Именно белоэмигрантская литература с особенным рвением тщилась превратить Пушкина в икону, трактовала его как "идеального поэта", в духе как раз тех понятий, против которых столь яростно восстала в своих стихах Цветаева: Пушкин-монумент, мавзолей, гувернер, лексикон, мера, грань, золотая середина.

В этом смысле цветаевские стихи насквозь полемичны. Ее Пушкин - самый вольный из вольных, бешеный бунтарь, который весь, целиком-из меры, из границ (у него не "чувство меры", а "чувство моря") - и потому "всех живучей и живее":

Уши лопнули от вопля:

"Перед Пушкиным во фрунт!"

А куда девали пекло

Губ, куда девали - бунт

Пушкинский? уст окаянство?

Пушкин - в меру пушкиньянца!

Обличительный, "антипушкиньянский" пафос Цветаевой воспринят был в определенном кругу столь болезненно, что "брадатые авгуры" из редакции "Современных записок" не решились даже напечатать ее стихи целиком: из стихотворения "Бич жандармов, бог студентов..." было выброшено восемь строф (9, 10, 13, 14, 17, 18, 19 и 20), а пятое и шестое стихотворения ("Поэт и царь") вообще были отвергнуты.

Позиция самой Цветаевой совершенно ясна:

Пушкинскую руку

Жму, а не лижу...

Отношение ее к Пушкину - кровно заинтересованное и совершенно свободное, как к единомышленнику, товарищу по "мастерской". Ей ведомы и понятны все тайны пушкинского ремесла - каждая его скобка, каждая описка; она знает цену каждой его остроты, каждого слова. В это знание Цветаева вкладывает свое личное, "лирическое" содержание. Литературные аристархи, арбитры художественного вкуса из среды белоэмигрантских писателей в крайне запальчивом тоне упрекали Цветаеву в нарочитой сложности, затрудненности ее стихотворной речи, видели в ее якобы "косноязычии" вопиющее нарушение узаконенных норм классической, "пушкинской" ясности и гармонии.

Подобного рода упреки нисколько Цветаеву не смущали. Она отвечала "пушкинъянцам", не скупясь на оценки ("То-то к пушкинским избушкам лепитесь, что сами - хлам!"), и брала Пушкина себе в союзники:

Пушкиным не бейте!

Ибо бью вас - им!

Выходит, по Цветаевой, что зря "пушкиньянцы" пытаются сделать из Пушкина пугало для независимых поэтов, идущих дорогой поиска,и изобретения ("соловьев слова", "соколов полета"). Во всяком случае, говоря за себя и о себе, Цветаева настаивает на своем кровном родстве именно с Пушкиным. В четвертом стихотворении цикла пушкинский стиль, пушкинская поэтика характеризуются резко экспрессивными образами, в наибольшей степени отвечающими существу и характеру бурной, исполненной огня и движения поэзии Цветаевой. Пушкинский стиль объясняется здесь через такие понятия, как мускульная сила, полет, бег, борьба, биенье конского сердца, соревнование весла с морским валом.

Так Цветаева делает из Пушкина орудие своей борьбы за обновление поэзии. Пожалуй, можно, не особенно рискуя впасть в ошибку, догадаться, кого именно из литературных староверов, своих оппонентов, "била" она Пушкиным. В первую голову это мог быть Ходасевич, ее прямой антипод, последовательный противник, неизменный соперник. Не вступая в открытую полемику, они следили за работой друг друга с ревнивым беспокойством.