нашли награбленное под полом.

И вот за попустительство награда

и слабости родительской урок:

старушка-мама огребла, как надо,

за укрывательство солидный срок;

увы, маслину заслужил сынок,

приняв расплату гордо, не робея;

для Аськи ж, самой гибели страшней,

бескрайняя открылась эпопея

этапов, пересылок, лагерей...

Дешевки Аську не любили. Часом

уж не за то ль, что даже в лагерях

она, другим на зависть и на страх,

жила почти всегда с большим начальством?

Но круглый год на общих припухать,

всегда раздетой и голодной быть

и все ж нарядчику достаться Коле?

Нет, лагерь заставляет нас принять

все то, чего не только что простить,

чего понять мы не смогли б на воле!

Любви она не знала. Лет в шестнадцать

ее преследовал один бандит,

но Аська не желала с ним встречаться,

гнала, приняв высокомерный вид,

смеялась, если он грозил расправой,

он рядом был, коварный и лукавый,

в тени таился, если Аська зла,

вновь брался за свое, коль весела,

вновь прятался, коль вновь она сердилась...

И подстерег-таки, когда она

беспомощная, на земле, одна

в эпилептическом припадке билась.

Редчайшая возможность представлялась!

И он ее -хрипящую, без сил

хоть Аська и кусалась, и плевалась,

меж судорог -но все-таки растлил!

С тех пор все то, что мир любовью звал,

ей было только средством для устройства,

чтоб никаким излишним беспокойством

чреват бы не был временный причал,

чтоб, до звонка неомрачая участь,

прожить, не фраернувшись и не ссучась...

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

СТАНСЫ И НЮАНСЫ,

где дается несколько зарисовок больных, герой пишет стансы, обращенные к героине, а соответствующий бес его высмеивает.

Палата спит. Спит старичок-профессор,

во сне все видит Киев свой (увы!).

Спит важный - до сих пор особа с весом

министр просвещения Литвы.

Угомонился даже дед-колхозник,

обычно полуночник самый поздний.

Одну надежду он еще питает

добраться все ж до своего двора...

Сактировали, но не отпускают,29)

а старикану помирать пора.

Весь день он фантазировал, бедняга

(укрывшись одеялом с головой

и бормоча там что-то сам с собой),

что будто к бабке едет, бедолага.

Пыхтел, сучил ногами, беспокоясь,

воображал, наверное, что поезд...

Задрыхнул и Мирошниченко Сашка,

еще вчера - авторитетный вор...

Ему сейчас и впрямь, наверно, тяжко

безмолвно ждать от кодла приговор.

С радикулитом ли, с параличом ли

три месяца лежал он, обреченный

на неподвижность или просто зря,

лепилам нагло голову дуря:

уж тут такая хитрая болезнь

поди, попробуй -разбери, полезь!

Лежал, порой кряхтел, растил усы,

под одеялом -чудилось -огромный,

и полон был загадочной красы

недвижный, целеустремленный, томный.

И так значительно моргал глазами,

и так улыбчиво цедил баском:

-"Теперь мы вас зовем не фраерами,

а пинчерами - вот как вас зовем..."

Ему вниманье Аська уделяла

такое же, как -оптом -прочим всем,

и пот с лица простынкой удаляла,

и голову с подушки поднимала,

коль соблаговолит: "Давай, поем..."

То Зайчик забежит, глядишь, проведать,

махорки, сахару несет: "Бери..."

То с ним, на корточки присев, беседы

ведут неведомые блатари.

Все перед ним на цырлах, все в движенье

так, мелюзга, скопленье прилипал...

И снисходительно он поклоненье,

как бы божок восточный, принимал.

И вот он был развенчан в ночь на среду,

божок вчерашний - он шакалом стал:

у деда -сумасшедшего соседа

он пайку спер и с пьедестала пал!

Он был сконфужен собственным деяньем

("да как он мог такой дешевкой стать!");

зажмурясь, исходил немою бранью,

склоняя соответственную мать.

Склонял-склонял, и вот пришла пора

похрапывать страдальцу до утра...

И Аська спит, пристроясь на скамейке,

размеренно дыша, всем телом спит,

а Скорин рядом, возле чародейки,

ее дыханье тянет, словно спирт,

давно любовному подвластен трансу.

Ты скажешь: "Набирается сеансу"...

Не только... По-особенному он

растроган как-то нынче, умилен.

Ведь экое занятное творенье!

Откуда это все берется в ней?

Вот - в эту ночь: какое оживленье

внесла в палату выдумкой своей!

Все от нее каких-то штучек жди!

Прошлась тут - ручки в брючки - обернулась,

"Эх, Скорин, Скорин!" - хитро усмехнулась,

похлопала ладошкой по груди:

"Грудь орловская

а жизнь хуевская!"

Еще добавила (в том, может, есть

намек на их любовь? Судите сами):

-"Со мной ты хлеб сухой не будешь есть

ты будешь поливать его слезами!"

А после, напустив невинный вид,

и даже грустный, подошла со вздохом

к профессору и кротко говорит

(тот слушается, хоть и ждет подвоха):

- "Два пальца поперек зубов -вот так

вложите и скажите громко "пуля"!"

И смехом залилась: ведь вот чудак,

профессор, а такое изрыгнули!

(Произведите этот опыт сами

и разницу поймете меж словами!)

Ей Скорин намекал: вот - даже срок

кончаем вместе; тут, душа любэзный,

как видно, вертухаться бесполезно,

тут знаменье, веленье свыше, рок!

- "Уедем вместе. Я на все уступки

пойду. Завяжешь с прошлым. Свет не мал..."

(Хотел добавить: "Сразу вставим зубки",

но, не решившись, тут же хвост поджал).

Намек не тонкий, но она в ответ

посмеивалась: все ни "да", ни "нет"...

Но вот сегодня - насчет слез и хлеба...

Уж не согласье ли свалилось с неба?

Бесспорно, всякий мудрый скажет: бред!

Возможно ли всю жизнь висеть над бездной?

Конечно, дико...Да, но он поэт,

а ведь поэтам крайности полезны!

Найдя такое чудо в лагерях,

он вовсе расставаться с ней не хочет.

Расстаться с ней? При этой мысли страх

между лопаток где-то там щекочет.

Разлука - это ж тут же сердце в клочья!

Все явственней его тянуло к ней,

и с каждым днем (вернее, с каждой ночью)

он к ней привязывался все сильней.

Ну как же быть, когда к блатной цыганке

вот так и рвется из него душа?