Три дня, как мы здесь, я перевожу свои страницы. Ирина перепечатывает, остальное время она бродит по поселку, по берегу, собирается наведаться на море (1 км), в дюны (2 км). Еще ходим в кино каждый день, иногда по два раза. В Минске были в кино, наверное, полгода или даже год назад...
А еще - мы часто вспоминаем вас, потому что любим, потому что круг этой любви в возрастном отношении все сужается и в нем мало что остается. Но те, кто остаются, становятся дороги вдвойне...".
И еще одно подобного рода письмо:
"Вот уже неделю, как мы тут счастливы - я - впрягшись в свою творческую тачку, а Ирина - наоборот: высвободившись от бытового ярма. Тут тихо и даже погоже: днем светит солнце, по-осеннему, конечно, не жарко. Но и не холодно. Под окном моего кабинета (с окном во всю стену) тихо покачиваются верхушки молодых сосенок, вдали виден горб дюны и горизонт... Народу здесь немного. И то малознакомый, окололитературный по-моему... Из литовцев знаком один В. Бубнис, с ним иногда переговариваемся... Мы здесь на море лишь смотрим с бугра. Все-таки погибать на суше и на море - две большие разницы, как сказали бы одесситы. А они знали толк в море. Чего не скажешь о новороссийцах. Здесь не много опасностей, разве что кабаны, которые за две прошлые ночи основательно перерыли газон под нашим окном. Но мы их не видели, спали".
Познакомил меня с Быковым Саша Адамович (его я уже знал, он более или менее регулярно печатался в "Вопросах литературы" - сразу же хочу здесь заметить, что если время от времени буду в этих записках называть его Сашей, а Быкова Василем, это не фамильярность - так было в жизни, и рука не поворачивается писать иначе, это было бы литературным "украшательством"). Произошло знакомство на каком-то большом писательском сборище, на которое приехали и белорусы (чему было посвящено оно, уже не помню).
Они - Саша и Василь - были самые близкие друзья, но при этом люди разные, разной породы. Саша был человеком горячим, моментально ввязывавшимся в политическую и идеологическую драку, заводившимся с полоборота, за словом в карман никогда не лез, выражений не выбирал - мог публично "врезать" и главе КГБ Крючкову, и Горбачеву. Саша со своей неиссякаемой общественной энергетикой был важной духовной опорой для Василя, внушал ему оптимизм и бодрость, рассеивал свойственный ему сумрачный взгляд на окружающие нас обстоятельства. Василь же был бесстрашным, когда перед ним был лист чистой бумаги, здесь ничто не могло заставить его уклониться от правды. Это было его поле сражения. Сколько его ни били, не отступал, не покорялся, не уходил на благополучную, разминированную жизненную территорию, стоял на своем.
Он был молчун, у него все уходило внутрь - никогда в компаниях не занимал площадки, предпочитал слушать. Считанные разы я его видел выступающим в большой аудитории - всегда говорил коротко, спокойно и только в тех случаях, когда по разным обстоятельствам считал невозможным для себя промолчать. Но некоторые его выступления я хорошо запомнил. На съезде белорусских писателей он очень интересно говорил о том, что язык надо не только сохранять и защищать (больная эта была проблема для белорусских писателей), но и обогащать, язык должен осваивать то новое, что преподносит нам жизнь и новое время. В 1975 году на всесоюзном совещании, посвященном военной литературе, он как само собой разумеющееся в числе лучших книг назвал "В окопах Сталинграда" Некрасова, незадолго до этого вытолкнутого в эмиграцию, и вызвал этим литературно-чиновничий переполох.
Когда Василь стал депутатом (по писательской "курии"), ему и в голову не приходило пробиваться к трибуне, он вообще ни одной сессии не досидел до конца - заболевал - не дипломатически, а в самом деле заболевал и уезжал домой. "Я не могу слушать, что они говорят, смотреть, как они по команде партруководства единодушно голосуют", - рассказывал он мне (сидеть ему по территориальному принципу приходилось в белорусской делегации, которая почти вся поголовно была коммунистической - партийные и государственные чиновники).
Если искать их, Адамовича и Быкова, "зеркальное" отражение в книгах Быкова, то Саша был родня Степаниде, а Василь Петраку из "Знака беды".
Василь не терпел верхоглядства и скоропалительности. Он мог не соглашаться, стоять на своем, но я не помню его возбужденным, горячо спорящим. Случалось, что и у нас не совпадали точки зрения, но спор никогда не возникал - это был не спор, а обмен мнениями.
Оба они, и Адамович, и Быков, стали моими друзьями. Сашей, его общественным темпераментом вожака, прирожденного лидера, я восхищался. Но мне, видимо, по свойствам наших натур характер Василя был ближе, родственнее, что ли.
"А это Лазарев", - сказал Адамович, представляя меня Быкову, и я понял, что Быков мою фамилию помнит.
Мы стали встречаться. Первый раз, кажется, в ЦДЛ - то ли обедали, то ли ужинали в какой-то "сборной" писательской компании, а потом в каждый его приезд в Москву он бывал у меня дома (когда это почему-то не получалось, он в письме обязательно объяснял, почему так случилось). Появлялся непременно с какими-то дарами - это было не только наше традиционное "горючее" и конфеты для жены, из Италии привез бутылку кьянти, которое было тогда для нас абсолютной экзотикой (как ремарковский кальвадос), из Минска - там стали делать - маленький, как спичечный коробок, будильник, однажды откуда-то из зарубежья явился с огромной куклой, которая что-то говорила и пела, и подарил ее моей внучке, кукла была почти такого же роста, как четырехлетняя Василиса, и она ее побаивалась.
Быстро выяснилось, что многое нас, ровесников (я на несколько месяцев старше), объединяет: и фронтовое прошлое лейтенантов-"окопников", и взгляд на войну, и не только на войну, но и на то, что происходит и происходило в стране, и, конечно, литературные вкусы. Короче говоря, меня не только привлекли его книги, в нем самом я почувствовал родственную душу.
И он, кажется, ко мне тоже расположился. Стал звать в гости к себе в Гродно. Мне очень хотелось съездить к нему, но вырваться из журнала было непросто. Я посулил начальству интервью Быкова и получил "добро". Послал Василю вопросы и отправился в Гродно.