— Я это знаю, мессир, — возразил король, — и буду менее строг, чем король Франции, ибо, полагаю, в борьбе с такими врагами, как мы, англичане, любая хитрость хороша.
Потом Эдуард, оставив Жоффруа де Шарни, подошел к мессиру Эсташу де Рибомону.
— Мессир Эсташ, — сказал он, — вы поистине рыцарь и нравитесь мне больше всех прочих, если не говорить о Готье де Мони. Кстати, я уже говорил вам об этом в Кале, куда вы приезжали ко мне послом.
Эсташ поклонился.
— Никто не нападает и не защищается лучше вас, — продолжал король. — Ах, какой вы грозный противник, мессир, и никогда ни с кем мне не приходилось так упорно сражаться, как сегодня против вас.
— Против меня, ваше величество?
— Ну да, черт возьми! Именно против вас! Дважды вы повергали меня на землю, но сдались все-таки вы.
— Тогда, ваше величество, я менее сожалею о том, что был побежден, тем более что вы побеждаете меня не первый раз.
— Это верно, — ответил король. — Посему, мессир, я хочу, на память о наших двух поединках и более счастливом для меня времени преподнести вам залог моего уважения к вам.
Сказав это, король снял с шеи жемчужные четки и прибавил:
— Возьмите эти четки, мессир. Я дарю их вам как лучшему воину минувшего дня и прошу вас носить их весь год из любви ко мне. Я знаю, что вы человек веселый и влюбчивый и с охотой вращаетесь в обществе красивых женщин. Когда вы снова встретитесь с ними, расскажите им, почему я подарил вам четки, они станут вас уважать еще больше. А пока вы мой пленник. Но, поскольку я ничего не хочу делать наполовину, я освобождаю вас от выкупа и вы можете уехать завтра, когда немного отдохнете.
Мессир Эсташ де Рибомон, услышав слова короля, возликовал, и для радости у него были две причины.
Первая: король оценил его смелость в обществе храбрых и доблестных рыцарей.
Вторая: король миловал его и освобождал от тюрьмы. Вот почему он не смог сдержаться и сказал Эдуарду:
— Милостивый государь, вы оказываете мне больше чести, чем я заслуживаю, и пусть Бог воздает вам те же милости, что вы оказываете мне. Я бедный человек и никогда не смог бы внести за себя выкуп, поэтому желаю продвинуться по службе. Благодарю вас, ваше величество, за ваше двойное поощрение, данное мне. Я буду носить эти четки не один год, а всю жизнь, и, кроме моего дражайшего и могущественнейшего короля, я не знаю другого короля, кому служил бы с большей охотой, чем вам.
— От души благодарю вас, — ответил Эдуард, — ведь я знаю, что вы действительно так думаете.
Тут принесли вино и десерт, но король попрощался со всеми и удалился к себе в покои.
На следующее утро Эдуард прислал Эсташу двух вьючных лошадей и двадцать экю, чтобы тот смог добраться до родного дома.
Эсташ простился с французскими рыцарями, остававшимся в плену, и возвратился во Францию, повсюду рассказывая о том, что произошло и как великодушно отнесся к нему Эдуард.
XX
В два последних года, в течение которых совершались события, о коих мы рассказывали, Франция переживала великую беду.
Как будто было мало Франции ее каждодневных поражений, нищеты и морального упадка, так вдруг страшный бич обрушился на нее из Италии. В праздник Всех святых 1347 года в Провансе обнаружился первый случай чумы, и эпидемия, словно огромный черный плащ, вскоре накрыла всю страну. Чума пересекла Лангедок, унеся жизнь десяти из двенадцати консулов; она пришла в Нарбон и оставила после себя тридцать тысяч трупов. В начале эпидемии у выживших не хватало сил хоронить умерших, и они скоро отказались от этого, бросая на смертном одре близких: сын — мать, отец — сына, брат — сестру.
Беда по-прежнему захлестывала все вокруг. Всюду, где она проносилась, похожая на смертоносный прилив, не оставалось ничего, кроме ее отметин.
Наконец она добралась до сердца страны — до Парижа. Она набросилась на город, как стервятник, беспрерывно терзая внутренности того вечного Прометея, которого мы называем Францией; этот Прометей, серьезный и задумчивый, испытывая величайшие муки, стоял, устремив глаза в небо: он хотел похитить у него пламя и поведать ему истину.
Умирало страшно много мужчин и женщин, стариков и молодых людей. Но смерть, словно бесстыдная куртизанка, казалось, предпочитала юных и забирала их в расцвете молодости, силы и любви, заканчивая судорогами агонии песню, начатую на веселом пиру.
Во Флоренции есть фреска Орканьи, которая рисует нам образ чумы. Смерть, пролетая в небесных просторах, не обращает внимания на несчастных и стариков, взывающих к ней, простирая худые руки; мрачная и злобная, она мощным ударом своей косы разбивает дверь, за которой пьют и танцуют молодые люди и юные красавицы.
Так все в Париже и было.
Заболевшие чумой страдали два-три дня, потом умирали. А те, кто им помогал, подхватывали заразу и гибли так же, как и те люди, при смерти коих они присутствовали.
Священники не приходили к умирающим, но некоторые монахи, более твердые в своей вере, убежденные в своей миссии, ухаживали за больными.
А сестры из главного парижского Божьего дома, казалось, носили в своих душах неисчерпаемую сокровищницу нежности, веры и кротости. Они благоговейно умирали, ни о чем в жизни не жалея и ни в чем не упрекая Бога.
Никто не знал, кого винить в этом бедствии, ибо люди не могут отомстить за себя Богу, когда они обвиняют его; но если они страдают — им нужно мстить хотя бы кому-нибудь.
Никогда не видно было столь великого изобилия съестного, поэтому землю нельзя было ни в чем упрекнуть. Тогда стали утверждать, что чума происходит от заражения воздуха и вод, и, как всегда, во всем винили евреев. Народ поднялся против них, и, поскольку огонь очищает, повсюду стали разводить огромные костры и сжигать тысячи евреев.
Особенно зловещей чума была в Германии. Папа отлучил Германию от Церкви по причине ее истинной преданности, с одной стороны, умершему императору, а с другой — Людвигу Баварскому. Итогом было то, что умирающие верили, будто беда, поразившая их — это еще одна кара за их отлучение, помощь, которую Господь оказал гневу своего земного наместника.
В Страсбурге умерло шестнадцать тысяч человек; они считали себя проклятыми, ибо при смерти им не помог ни один священнослужитель.
Какое-то время доминиканцы упорно продолжали совершать божественную службу, потом и они, подобно другим служителям Господним, тоже отреклись от добрых дел.
Только три человека, три мистика, не побоялись ослушаться папу. Первым из них был Таулер, который писал свое «Подражание горестной жизни Христа» и отправился в лес Суаньи, близ Лувена, исповедовать старого Рюйсбрука.
Вторым был Лудольф, который тоже описывал жизнь Христа.
Третьим был Сузо, создавший «Книгу о Девяти Твердынях».
Тем временем народ пожелал чем-то восполнить ту пустоту, в какой его оставила Церковь: отпущение грехов он заменил экстазом, а наказание — умерщвлением плоти.
Вдруг целые селения срывались с места и брели, сами не ведая куда, гонимые ветром смерти, подобно тому, как огненное дыхание самума поднимает в пустыне тучи песка, взвивающиеся красными смерчами. Толпы людские были охвачены какой-то странной жаждой скитаний; приходя в города, наполовину обнаженные женщины и мужчины, бледные и исхудавшие, собирались на площадях, бичуя себя хлыстами с острыми стальными наконечниками. Можно было бы подумать, что это внезапно раскаялись демоны ада.
При этом звучали песнопения, вроде следующего:
Бичами, братья, укротим Власть подлой плоти над собой, Но мыслию пребудем с Ним И с гибелью Его святой. Средь бедняков Он свет узнал, Христос наш, преданный людьми, Кнут Божье тело бичевал… Брат, плоти жалкой не щади.
В каждом городе они оставались один день и одну ночь, дважды в день предаваясь бичеванию; после того как они умерщвляли свою плоть тридцать три с половиной дня, они считали себя столь же чистыми, как и в день крещения.
Мысль эта вначале овладела немцами, потом через Фландрию и Пикардию перекинулась во Францию.