Он и не думал, что слова его дойдут до жены, но та вдруг распахнула полные ужасом глазищи, тихо вскрикнула что-то вопросительное, но крик этот перешел в истошный вопль, все тело ее выгнула сильнейшая судорога.

- Слава Афродите, рожает! - воскликнула повитуха и бросилась к Мирто. Лептин успел углядеть, что меж полусогнутых разведенных ног жены, из распахнутого лона, показалась темная макушка младенца. Повивальная бабка полезла руками туда, к этой головке - помогать ребенку родиться.

Лептин отвернулся, его сотрясали беззвучные рыдания.

И вдруг тонкий, громкий, властный плач младенца перекрыл все другие звуки. Лептин понял, что все свершилось, но повернуться боялся.

- Прими сына! - сказала ему наконец повитуха. Мать, слава Афродите, жива будет...

Лептин повернулся так резко, что чуть из-за своей хромоты не упал. Взгляд его метнулся сперва к ложу: глаза у Мирто закрыты, и сознания, похоже, лишилась она, но дышит, судорога больше не корежит тело... Потом взглянул на младенца, которого поднесла ему повитуха: тельце красное, будто кармином натерто, ножонками сучит, плачущий беззубый ротик нараспашку, глазки закрыты, личико сморщено...

"Клянусь Зевсом, вовсе не большая голова... первое что подумал Лептин. - И носик маленький, не сократов... и губы - мои!.."

- Принимай, принимай! - повторила повитуха. Мне еще с роженицей повозиться надо...

Лептин осторожно взял из ее рук этот маленький комочек родной плоти.

И счастью его в это ясное утро могли позавидовать Олимпийские боги.

11.

Небывало заспался в последнее утро Сократ. Давно солнце встало, метнуло лучи в узкое окно его темницы. Мышка из норки своей выбралась и, задирая мордочку, пыталась глянуть на топчан узника: чего это он лежит до сих пор?..

Мышку спугнула отворяющаяся дверь. Тюремщик впустил Ксантиппу с детьми: с подростком Лампроклом, малолеткой Софрониском, с младенцем Менексеном на руках.

Узник не просыпался. Родные тихонько подошли к нему. Лампрокл и Софрониск столбиками остановились возле топчана. Ксантиппа присела на край ложа и, не выпуская из рук ребенка, стала глядеть на мужа. Тот спал, лежа на спине, иногда всхрапывал, пыхал губами, раздувая седые волоски усов.

Он не хотел расставаться со сном, потому что снилась ему Аспасия. Будто пришел он к ней в дом Перикла (как приходил когда-то давно, именно к ней), будто сидит она в кресле с высокой спинкой, держит на коленях розовощекого малыша Перикла-младшего, что-то говорит, говорит Сократу, что-то очень важное есть для него в этих словах - чует он сердцем - но, будто слуха напрочь лишен, не слышит он их (ни слова!) и по движению губ ничего не поймет...

От досады узник разом открыл глаза. Увидел сидящую рядом женщину с ребенком на руках, решил, что сон еще не кончился, спросил наяву, а не во сне:

- Что говоришь ты мне, Аспасия?

Ксантиппа последнее из его слов не приняла вовсе за имя и была потрясена.

- Никогда ты не называл меня любимой...

Сократ узнал резковатый и ломкий голос жены, невольно поморщился.

- А, это ты?.. - и поспешил загладить неприветливость свою. - Что ж не разбудила меня? Давно день... - чуть было не добавил - "последний день", да одумался. - Проспал я солнце поприветствовать!.. Это все критоново вино неразбавленное! Из-за него я вчера с тобой толком и не поговорил...

Он долго бы еще молол языком, забалтывая неловкость, но в этот момент вспомнил вчерашний разговор в сумерках, вспомнил обещание жены привести в темницу Мирто, чтобы она могла проститься с ним, и замолк сразу, уставился на Ксантиппу вопросительно: не спросишь ведь при детях о любовнице своей...

Малыш Менексен, понятно, на такой бы вопрос и ушком не повел, Софрониска это тоже вряд ли задело бы, а вот Лампрокл...

Старший сын еще позапрошлым летом насторожился не зря...

Тем летом они отправились в Гуди втроем: Сократ, Мирто и Лампрокл. Ксантиппа была на сносях, осталась в Афинах.

Виноград тогда уродился на славу: даже крохотное поместьице, а верней, клочок земли, доставшийся философу по наследству, так утяжелился щедрыми дымчатыми гроздьями, что уборка урожая растянулась на трое суток.

Перед отправкой в Гуди не удержался Сократ, высказал Ксантиппе: ты вот все ворчала, что зря я Мирто нанял в служанки, над каждым оболом дрожишь, а вот как бы мы теперь без нее обошлись?..

Ничего не сказала Ксантиппа, хмыкнула только хмуро да губу закусила: она уже приметила, как повадился Сократ беседовать с молоденькой служанкой, сироткой, внучкой знаменитого Аристида, уж так пристрастился к этим вечерним беседам, что и с учениками своими норовил поскорей проститься, поскорей блеснуть умом перед большеглазой худышкой Мирто, которая с первых дней смотрела на него с благоговением...

Но даже вспыльчивое сердце Ксантиппы не почуяло тогда особой опасности...

Во всем виноваты долгие и темные ночи в Гуди, неумолчные соловьи и цикады, горящие в небе и падающие с него звезды, бледная от страсти любовной Луна-Селена и кисловатое виноградное вино из Амфоры, сработанной отцом Ксантиппы...

Во всем виноваты так туго, так тесно переплетающиеся слова и мысли двух совершенно разных людей, меж которыми пропасть лет, но которым так хорошо вместе...

Во всем виновата дивная улыбка Мирто, так напоминающая Сократу улыбку Аспасии...

Во всем виноват засоня Лампрокл, не углядевший за отцом...

Никто ни в чем не виноват! Случилось то, что должно было случиться...

Зряшный труд спорить с Мойрами, всегда благоразумней смирение им, они ведь своенравны, будто Ксантиппа...

Лампрокл, хоть и заметил в те дни, как сблизились вдруг отец и Мирто, хоть и насторожился не зря, а все же матери ничего про то не сказал. Ксантиппа сама, уже после родов, подслушала, как шептались муж и служанка в сумрачной пристройке, где содержались осел, коза и куры.

На другое же утро, когда Сократ ушел на агору, она, ни слова ему не сказав, выставила Мирто.

Не один день он разыскивал ее: вернуть уже и не помышлял (разве уживутся они с Ксантиппой?!), просто тревожился - нашла ли она приют, просто надеялся вымолить прощение, просто хотел хоть еще раз увидеть ее тихую улыбку, так удивительно похожую на улыбку покойной Аспасии.