И не пойти - побежать, чтобы успеть вмешаться, чтобы остановить, чтобы вымолить...

"Поздно! поздно!.." - вызванивала терзающая его боль.

И он побежал, только не назад, а вперед, будто надеясь оставить за спиной эту дикую боль. Бежал, не разбирая дороги, долго бежал бы, да вдруг врезался всеми пальцами правой ноги в лежащий посреди улицы булыжник.

Скрежетнули вырываемые ногти, сухо хрустнули кости, полыхнула нестерпимая вспышка в глазах...

Сократ упал. застонав, но был даже благодарен боли удара, на мгновение заглушившей куда более страшную боль. А потом, когда боль утраты и безнадежности с новой силой вернулась к нему, он разрыдался, скрючившись на земле.

Долго рыдал, неутешно.

"И кто же это там хохочет так? - думал в своем доме мучимый бессонницей афинянин-аристократ. Кто это вздумал ночью смеяться, если и днем для смеха нет причин? Видать, кто-то из пьяных друзей Перикла... Поглядим, чей смех последним будет!.."

Несколько недель почти не выходил Сократ со двора своего, лишь за самым необходимым, хромая, наведывался иногда на рынок, но ни с кем, против обыкновения своего, не вступал в разговоры.

Мрачен был.

Никого не хотел видеть.

Не принимал никакие заказы.

Подручных своих разогнал.

Но в укромном углу его двора почти неумолчен был стук молотка. Пытаясь унять тоску и горечь, Сократ скалывал резцом своим крошки белого мрамора, все еще надеясь вызволить из камня ту, о которой и на мгновение забыть не мог.

Будто уподобился Сократ царю Кипра Пигмалиону, который, потеряв надежду обрести любовь, влюбился в творение своих рук так, что умолил Афродиту оживить для него статую Галатеи. Только еще безнадежней был труд Сократа: и не подумала бы помочь ему Афродита, разгневанная, что он изображает ее в образе смертной Аспасии...

А если и оставалась еще у него тайная надежда: "Вот увидит она статую эту и полюбит меня!.." так безумной она была, не иначе...

Приходили посыльные от Перикла: когда, мол, появишься, долго ли ждать. Хмуро на ногу указывал - синюшную, опухшую.

Наконец пришел к нему Анаксагор. Старый философ застал Сократа за работой - не успел ваятель дерюжкой статую прикрыть. Ничего не сказал Анаксагор про изваяние, головой покачал только. Глаза темные, умные, все понимающие...

Пожалел старик молодого друга, но решил: все будет лучше, если ему об этом скажу я, а не кто-то...

От Анаксагора и узнал Сократ, что Перикл разводится со своей супругой, отдает ее в жены другому, а в свой дом перевозит Аспасию...

Этой ночью крушил Сократ молотом так и не завершенную статую. Летели искры, мраморная крошка секла его лицо до крови, соль слез разъедала раны. И звездное небо словно тоже иссечено было мраморной крошкой...

О молотил с таким же остервенением, как бил по наковальне хромой Гефест, заставший свою супругу в объятиях Ареса...

Впервые захотел Сократ умереть. Отвернулся к стене на ложе своем, чтобы рассвета не видеть. День так лежал, два, но жизнь не хотела покидать его кряжистое молодое тело...

А когда опять появился на рынке, хромой и осунувшийся, дошли до его слуха пересуды:

- Не иначе как околдовала эта Аспасия Перикла...

- А гетеры, они и колдовству обучены, клянусь Зевсом!

- Так она, точно, гетера?

- Верней не бывает! Гетерой ее еще Милет до сих пор помнит, и в Мегаре, говорят, многие любви ее забыть не могут...

Так она, выходит, метечка?*

- В том и дело! Сам посуди, разве можно такую в жены брать?!

- И по закону нельзя!.. Афинские законы, они и для Перикла писаны!..

- Оплела эта змея нашего стратега!

- Околдовала, блудница!

Последнее восклицание принадлежало жирному, увязшему в трех подбородках торговцу сыром. За него он и поплатился: со свистом опустилась на его крутой загривок суковатая палка Сократа...

Тогда-то на афинском рынке он и был назван впервые безумным...

Потом несколько по-иному стали судачить горожане о Перикле и Аспасии - злости поубавилось, а вот насмешка осталась:

- Сам видел: Перикл каждое утро целует у всех на виду свою новую жену, уходя в Совет. Возвращается - опять целует.

- Да ну!..

- Палладой клянусь!

- Муж он, конечно, великий, но - конченый!..

- А еще, говорят, когда у Перикла симпосий, Аспасия не в гинекее** отсиживается, а с мужами пирует!

- Больше того! Я слыхал, она и без мужа гостей принимает, забавляет беседой, вином поит...

- Ясное дело! Кошкой не станет пантера, женою не станет гетера...

- Осуждаешь, а у самого глаза масляные... Небось Луковице-головому завидуешь?

- По геретам-то я не ходок - состояние не то. Но кабы раньше эту увидал, глядишь, и разорился бы!..

Не раз гуляла палка Сократа по головам и спинам болтунов. И самого его после били не раз.

Не мог он равнодушно слушать пересуды об Аспасии, никак не мог. Не сумел себя заставить забыть ее. Призывал на помощь весь свой разум: если, мол, по-настоящему люблю Аспасию, должен радоваться, что она нашла, наконец, счастье, которого достойна, а если дорог мне по-настоящему Перикл, должен радоваться и за него...

Нет, не прав Анаксагор, что все во Вселенной может устроиться Умом - Нусом: рассыпалась, не зная упорядоченности, вселенная Сократа...

Однако не смог он вскоре не осознать, что все же менее ранят его те людские пересуды, из которых можно заключить, что Аспасия счастлива. А таких с течением времени становилось все больше: по сути своей афиняне вовсе и не злобливы, просто чересчур любят, чтоб все по закону было, по установленному порядку.

О сокрушенной статуе Сократ не жалел. Он вообще решил оставить искусство ваяния. "Маленькое поместьице, отцово наследство, в недалекой деревне Гуди, козы да куры меня вполне прокормят, - думал он. - Совсем немного мне теперь надо от жизни".

Он решил целиком посвятить себя философии. Забыться ею, остудить каленое сердце ее ключевой водой. Чаще стал появляться на агоре, сперва лишь слушал ораторов и софистов, а потом и спорить с ними стал.

Афиняне сразу обратили внимание на его новую, необычную манеру вести спор: никогда он не горячился, не придавал ни голосу, ни облику своему никакой значительности, напротив, говаривал, что знания его скудны, ум туговат, потому и задавал сопернику вопросы, которые поначалу казались нелепыми, сам посмеивался над собой, хотя выпуклые его глаза оставались печальными, но незаметно как-то хитрыми вопросами своими выуживал из противника утверждение, совершенно противоположное его изначальному убеждению. Побежденный в споре только и мог руками развести, с горечью понимая, что смеются уже над ним, а не над босоногим губошлепом в грязнобуром гиматии, который словно бы и сам удивляется своей победе, радуется, что истина установлена, но улыбка его, если приглядеться, всегда оставалась такой же печальной, как его взгляд.