Изменить стиль страницы

Ты не поверишь, Коломбан, ведь ты не признаешь Лизетту, не снисходишь до Фретийон, презираешь Сюзон господина де Беранже. Но человек, родившийся между восемьюдесятью шестью градусами сорока минутами и девяноста двумя градусами пятьюдесятью пятью минутами западной долготы, а также между двадцать девятым и тридцать третьим градусами северной широты, не может спокойно сидеть рядом с хорошенькой девчонкой, даже если она прачка. Между ними, видишь ли, Коломбан, возникает нечто похожее на то, что наш учитель физики в коллеже называл электрическим током. Тебе, о Сократ, король мудрецов, не дано знать, как под действием этого тока в голове зарождается, растет и расцветает тысяча таких смелых мыслей, какие никогда не возникнут при чтении статьи закона, как бы увлекательна эта статья ни была.

Вот одна такая мысль, дорогой друг, и заставила меня обратиться к девочке с такими словами: «Ваше высочество принцесса Ванврская! Клянусь честью, вы очаровательны!»

Безусловно, девочка думала о чем-то подобном: она стала красной как мак.

Даже такому невинному человеку, как ты, дорогой Коломбан, незачем рассказывать, что, чем ярче румянец, тем привлекательнее девушка. А принцесса Ванврская — привлекательнейшая из принцесс, и у меня закружилась голова, но, к счастью, я успел зацепиться взглядом за твой белый платок, сменивший ее косынку. Платок был как бы тобой, мой друг; я не знал о твоем отвращении к феям, наядам и русалкам. Я побоялся, что предаю дружбу, это и остановило меня на краю пропасти.

И вот теперь ты мне клянешься, что незнаком с принцессой Ванврской, — тем лучше! Я родом из тех мест, где много пропастей, я их не боюсь. При первой же возможности я с большим удовольствием спущусь в эту пропасть!

Когда рассказ был окончен, Коломбан хотел высказать свои соображения, но Камилл запел восхитительным голосом:

Лизетта так и этак

Меня морочит вновь;

Но выпью за гризеток,

За милую Лизетту,

За нас и за любовь!20

При звуках этого мелодичного, звонкого, магического голоса, заставляющего трепетать самые сокровенные струны сердца, Коломбан уже мог только аплодировать.

XLIII. ДУБ И ТРОСТНИК

Этот рассказ о первой встрече Камилла с принцессой Ванврской, который мы попытались воспроизвести не только в целом, но и во всех подробностях, лучше всякого анализа даст читателю представление о характере Камилла, беззаботном и веселом.

Такую веселость вряд ли можно считать достоинством мужчины, но на серьезного бретонца она оказывала такое же действие, как кошачьи ласки или болтовня попугая. В начале разговора Камилл всегда был не прав, зато к концу рассказа неизменно оказывался оправдан.

Но однажды его настойчивость натолкнулась на непреодолимое препятствие.

Размеренный, даже монотонный образ жизни Коломбана был далек от идеала, о котором мечтал Камилл. Креолу было не по себе в тихом прибежище друга. Квартира бретонца внушала ему ужас, какой должен испытывать молодой человек, вступивший в монастырь не по призванию, при выборе своей кельи.

Вернувшись однажды после занятий, Коломбан увидел в изголовье своей кровати череп с костями и утешительной надписью: «Камилл, надобно умереть!»

Серьезного и вдумчивого молодого человека ничуть не испугала эта мрачная максима, и он оставил над кроватью зловещее украшение, помещенное туда Камиллом.

Итак, эта уютная квартирка, такая веселая, по мнению Коломбана, для Камилла источала миазмы не меньше, чем семинария; все здесь его раздражало, наводило на него тоску, даже трогательная могила Лавальер, так полюбившаяся Коломбану и Кармелите, — вечное напоминание о смерти у них перед глазами, утешительное для благочестивой души, — все вызывало в душе Камилла протест и побуждало к самым язвительным насмешкам.

— Почему бы тебе не купить место на кладбище прямо сейчас? — говорил он Коломбану. — Ты обтянешь стены черным с серебром и уже при жизни приготовишь себе веселенькую квартирку, где сможешь остаться и после смерти.

Раз двадцать он предлагал Коломбану съехать с его квартиры, которую он называл тюрьмой, и поселиться, как он говорил, «в Париже или хотя бы в предместье Парижа», например, на улице Турнон или Паромной улице.

Коломбан наотрез отказывался.

Тогда Камилл сделал вид, что смирился, и о переезде больше не заговаривал, но в душе лелеял мысль переубедить Коломбана и постоянно подшучивал над их монашеским заточением. Камилл был по натуре нетерпелив, но когда встречал сопротивление, превосходившее по силе его волю, он пускал в ход неистощимую изобретательность и ужом проскальзывал в самую узкую щель. Он тянул время, пытаясь обойти препятствие, которое не мог преодолеть, при первой же возможности извлекая выгоду и из преданной дружбы Коломбана, и из своих слабостей избалованного ребенка. Он стремился к одному — как можно скорее расстаться с кварталом Сен-Жак.

К несчастью для креола, Коломбана эта квартира устраивала невысокой платой, позволявшей сохранять равновесие его бюджета; квартал был тихий, что тоже отвечало

потребностям прилежного бретонца. Но главная причина, по которой он не хотел съезжать, заключалась в том, что здесь ему впервые улыбнулась любовь.

Опасаясь легкомыслия Камилла, Коломбан поостерегся доверять ему тайну, переполнявшую его душу. И американец никак не мог понять, почему Коломбан так отчаянно сопротивляется.

Камилл не раз встречал Кармелиту на лестнице. Пылкий креол по достоинству оценил яркую красоту соседки и засыпал Коломбана вопросами, недоумевая, почему Кармелита носит траур.

Коломбан ограничился тем, что сообщил другу:

— Эта девушка носит траур по матери. Надеюсь, ты с уважением будешь относиться к ее горю.

И Камилл больше не заговаривал о Кармелите.

Но однажды, «вернувшись из Парижа», как говорил юный креол, он поудобнее устроился в кресле, закурил сигару и повел рассказ:

— Я только что из Люксембургского сада…

— Очень хорошо, — только и произнес в ответ Коломбан.

— Я встретил нашу соседку.

— Где именно?

— Мы столкнулись в воротах дома: она как раз выходила, когда я вернулся.

Коломбан промолчал.

— В руках у нее был небольшой сверток.

— И что ты нашел в этом интересного?

— Да погоди…

— Ну, я слушаю.

— Я спросил у привратника, что у нее в пакете.

— Зачем?

— Чтобы знать…

— И…

— Он ответил: «Рубашки». Коломбан не проронил ни звука.

— И знаешь, для кого эти рубашки? — продолжал Камилл.

— Полагаю, что для какой-нибудь бельевой лавки.

— Для больниц и монастырей, дорогой мой!

— Бедняжка! — прошептал Коломбан.

— Тогда я спросил у Мари Жанны…

— Кто такая Мари Жанна?

— Да твоя привратница! Ты не знал, как ее зовут?

— Нет.

— Как?! Ты же здесь три года живешь!

Коломбан снова промолчал, всем своим видом словно желая сказать: «К чему мне знать, что привратницу зовут Мари Жанна?»

— В этом весь ты! — заметил Камилл, — но не о том речь. Я спросил у Мари Жанны: «Сколько, по-вашему, эта красавица зарабатывает рубашками для больниц и монастырей?» И знаешь, сколько?

— Не знаю, — признался Коломбан. — Должно быть, немного.

— По франку за рубашку, дорогой мой!

— Ах ты, Господи!

— А знаешь, сколько времени у нее уходит на одну рубашку?

— Откуда мне знать?

— Верно! Я и забыл, что ты нелюбопытен. Так вот, дорогой мой, она вынуждена тратить на рубашку целый день, да еще при условии, что будет трудиться не разгибаясь, как негритянка, с шести утра до десяти вечера. А если она хочет заработать тридцать су, — то есть столько, сколько нужно на обед, понимаешь? — она прихватывает и ночь.

Коломбан провел рукой по вспотевшему лбу.

— Ну, не ужасно ли? — продолжал Камилл. — Ответь-ка мне, каменное сердце! Возможно ли, чтобы Божье создание — красивое, юное, изысканное — надрывалось словно вьючное животное?

вернуться

20

П.Ж. Беранже. «Измены Лизетты»