Изменить стиль страницы

— О! Ты как всегда, суров и назидателен, словно миссионер, дорогой мой Коломбан! — рассмеялся Камилл. — Ну ладно, пусть я не прав, но ты же знаешь, у меня такая привычка! Прости, что я обидел твоего друга, ведь этот красавец-монах — твой друг, верно? — прибавил американец, сбавив тон.

— Да, Камилл, это настоящий, искренний друг, — серьезно ответил бретонец.

— Мне жаль, что я дал ему прозвище или наградил эпитетом, как тебе будет угодно. Но, понимаешь, когда я уезжал из коллежа, ты не был набожным, вот почему меня несколько удивляет, что я застал тебя за беседой с монахом.

— Ты перестанешь удивляться, когда познакомишься с братом Домиником. Впрочем, — продолжал Коломбан, и в его голосе зазвучали ласковые нотки, а лицо осветила дружеская улыбка, — речь теперь не о брате Доминике, а о брате Камилле. Один — мой духовный брат, другой — названый. Вот, наконец, и ты! Давай-ка обнимемся еще раз! Не могу тебе сказать, как меня обрадовало твое письмо! А уж как я рад — и еще буду радоваться — твоему приезду! Надеюсь, мы будем жить вместе, как в коллеже?

— Даже лучше, чем в коллеже! — почти с такой же радостью отозвался Камилл. — В коллеже нам все мешало быть вместе. Здесь, напротив, у нас не будет ни злобных товарищей, ни угрюмых надзирателей, которых надо опасаться, и мы вволю нагуляемся, будем музицировать, ходить в театр, ночами наговоримся досыта. Ведь в коллеже это было строго запрещено!

— Да, я помню ночные разговоры в дортуаре; как это было чудесно! — мечтательно проговорил Коломбан.

— Особенно в ночь с воскресенья на понедельник, да?

— Верно, — вспомнив, подхватил Коломбан с полурадостной, полугрустной улыбкой, — в ночь с воскресенья на понедельник. Я редко выходил: родственников в Париже у меня не было. Весь день я слонялся по двору наедине со своими мыслями, — нет, это слишком громко сказано: со своими мечтами. А ты, беглец, поднимался в этот день, как жаворонок, спозаранку и с веселым щебетом улетал Бог знает в какое прелестное гнездышко! Я всегда провожал тебя без зависти, но с сожалением. А вечером ты возвращался полный новых впечатлений и делился ими со мной: мы разговаривали всю ночь, ты рассказывал, а я слушал о твоих дневных проказах.

— Мы снова заживем такой жизнью, Коломбан, не беспокойся! Ты рассудителен, а я сумасброд и еще не одну ночь буду забавлять тебя рассказами о дневных приключениях. В Луизиане я жил как настоящий Робинзон и теперь надеюсь наверстать в Париже упущенное.

— Время тебя не изменило, — с ласковой озабоченностью проговорил степенный бретонец.

— Да, и прежде всего, сохранило мой хороший аппетит. Скажи-ка, где тут едят, когда голодны?

— Мы поели бы в столовой нашей квартиры, если бы я знал заранее.

— Ты что же, не получил моего письма?

— Получил час назад.

— Ах да, — вспомнил Камилл, — оно же отправилось на одном со мной пакетботе, прибыло на нем в Гавр одновременно со мной и опередило меня лишь потому, что почтовые кареты ездят быстрее дилижансов. Тем уместнее мой вопрос: где можно поесть?

— Дорогой мой! — сказал Коломбан. — Я не стану возражать, когда ты сравниваешь себя с Робинзоном Крузо; это означает, что ты привык к лишениям.

— Ты заставляешь меня трепетать, Коломбан! Оставь эти шутки. Я не герой романа. Я хочу есть! В третий раз спрашиваю, где это можно сделать.

— Здесь, друг мой, договариваются с привратницей или с какой-нибудь доброй женщиной по соседству, чтобы она вас кормила за определенную плату.

— А в непредвиденных случаях?..

— У Фликото!

— А-а, милейший Фликото с площади Сорбонны! Так он еще существует? Он еще не съел все бифштексы?

И Камилл закричал:

— Фликото! Бифштекс и гору картошки! Он схватился за шляпу.

— Куда ты идешь? — спросил Коломбан.

— Не иду, а бегу! Бегу к Фликото. Ты со мной?

— Нет.

— Почему?

— Надо купить для тебя кровать, чтобы ты спал, стол, чтобы ты мог работать, диван, чтобы ты мог курить, не так ли?

— Кстати, о курении: я привез отличные гаванские сигары!.. То есть, они у меня будут, если таможня соблаговолит вернуть их мне. Должно быть, лучшие «пурос» курят господа таможенники!

— Сочувствую твоему горю не из эгоизма, а по-христиански — сам я не курю.

— Ты полон пороков, дорогой друг; не знаю, какая женщина могла бы тебя полюбить.

Коломбан покраснел.

— Неужели уже нашлась такая? — удивился Камилл. — Ну ладно!

Он протянул руку со словами:

— Дорогой друг! Прими мои самые искренние поздравления! Значит, с женщинами дело обстоит лучше, чем с едой? Можно кого-нибудь найти в этом квартале? Коломбан, как только я пообедаю, можешь быть уверен, я немедленно отправлюсь на поиски. Жаль, что я не привез тебе негритянку… О, не вороти нос: среди них встречаются великолепные! Но таможенники отняли бы ее у меня: заграничный товар конфискуется!.. Так ты идешь?

— Нет, я же сказал.

— Верно, ты отказался. А почему ты отказался?

— Пустая твоя голова!

— Пустая? А вот мой отец придерживается иного мнения: он утверждает, что у меня в голове вместо мозгов — креветка. Так почему ты отказался?

— Потому что надо купить тебе мебель.

— Резонно. Беги за моей мебелью, а я побегу набивать свой желудок. Встречаемся здесь через час.

— Хорошо.

— Дать тебе денег?

— Спасибо, у меня есть.

— Ладно, когда кончатся, возьмешь.

— Где же? — рассмеялся Коломбан.

— У меня в кошельке, если там еще что-нибудь останется, дорогой мой. Я теперь богат: Ротшильд и Лаффит в подметки мне не годятся! У меня шесть тысяч ливров годового дохода, то есть пятьсот ливров в месяц, шестнадцать франков тринадцать су и полтора сантима в день. Хочешь, купим Тюильри, Сен-Клу или Рамбуйе? В этом кошельке — за три месяца вперед.

Камилл достал из кармана кошелек, в ячейках которого сверкало золото.

— Поговорим об этом потом, — предложил Коломбан.

— До встречи через час!

— Договорились!

— В таком случае,

Умри за короля, я за страну умру! — процитировал Камилл.

И он скатился по лестнице вниз, но не с намерением умереть «за короля», как призывали стихи Казимира Делавиня, а чтобы пообедать у Фликото.

Коломбан спустился вслед за ним размеренным шагом, как и подобало человеку его характера.

Вы видели, дорогие читатели, с каким насмешливым легкомыслием относился Камилл к самым серьезным вещам; он проявил это, едва войдя к Коломбану, в первых же словах по поводу брата Доминика.

Французов принято обвинять в легкомыслии, беззаботности, насмешливости.

В данном же случае француз напоминал чопорного англичанина, а американец держал себя с истинно французской легкостью.

Если бы не его возраст, выражение лица, изысканные манеры, элегантный костюм, его можно было бы принять за парижского гамена — тот же ум, та же живость, тот же громкий смех и та же манера говорить.

Напрасно собеседник затолкал бы его в угол комнаты, втиснул в оконный проем, зажал между двумя дверьми, чтобы попытаться его урезонить, растолковать ему серьезную мысль — первая же муха отвлекла бы его, и он внял бы увещеваниям не больше, чем любой случайный прохожий.

Впрочем, у него было одно преимущество — с ним довольно было перемолвиться всего несколькими словами, чтобы постичь его характер. В пять минут, если только у вас был сачок, вы могли поймать ту самую креветку, которая, по меткому выражению папаши Розана, сидела у него в голове вместо мозгов.

Все говорило об этом: выражение лица, слова, походка, весь его облик.

Впрочем, он был очаровательным кавалером, как справедливо заметил Коломбан в разговоре с Кармелитой.

У него была восхитительная посадка головы, он был строен и гибок, хотя его нельзя было назвать ни худым, ни высоким; внешне он казался хрупким и изящным, но это проистекало благодаря гибкости его стана и изысканности манер.

У него были живые миндалевидные глаза, темно-коричневые, как и положено креолу, бархатистые, опушенные ресницами в шесть линий длиной.