Взгляд любви таился под сомкнутыми веками Ла Моля, презрительная усмешка таилась под веками Коконнаса.
Маргарита опустилась на колени подле своего возлюбленного и руками, которые ослепительно сверкали драгоценностями, осторожно приподняла голову любимого человека.
Герцогиня Неверская стояла, прислонившись к стене; она не могла оторвать взгляда от этого бледного лица, на котором она столько раз ловила выражение счастья и любви.
– Ла Моль! Мой дорогой Ла Моль! – прошептала Маргарита.
– Аннибал! Аннибал! – воскликнула герцогиня Неверская. – Такой красивый, такой гордый, такой храбрый! Ты больше не ответишь мне!..
Из глаз у нее хлынули слезы.
Эта женщина, в дни счастья такая гордая, такая бесстрашная, такая дерзновенная, эта женщина, доходившая в своем скептицизме до предела сомнений, в страсти – до жестокости, эта женщина никогда не думала о смерти.
Маргарита подала ей пример. Она спрятала в мешочек, вышитый жемчугом и надушенный самыми тонкими духами, голову Ла Моля, которая на фоне бархата и золота стала еще красивее и красоту которой должны были сохранить особые средства, употреблявшиеся в те времена при бальзамировании умерших королей.
Анриетта завернула голову Коконнаса в полу своего плаща.
Обе женщины, согнувшись под гнетом скорби больше, чем под тяжестью ноши, стали подниматься по лестнице, бросив прощальный взгляд на останки, которые они покидали на милость палача в этом мрачном складе трупов обыкновенных преступников.
– Не тревожьтесь, ваше величество, – сказал Кабош: он понял этот взгляд, – клянусь вам, что дворяне будут погребены по-христиански.
– А вот на это закажи заупокойные обедни, – сказала Анриетта, срывая с шеи великолепное рубиновое ожерелье и протягивая его палачу.
Они вернулись в Лувр тем же самым путем, каким из него вышли. У пропускных ворот королева назвала себя, а перед дверью на лестницу, которая вела в ее покои, сошла с носилок, поднялась к себе, положила скорбные останки рядом со своей опочивальней – в кабинете, который должен был с этой минуты стать молельней, оставила Анриетту на страже этой комнаты и около десяти часов вечера, более бледная и более прекрасная, чем когда бы то ни было, вошла в тот огромный бальный зал, где два с половиной года назад мы открыли первую главу нашей истории.
Все глаза устремились на нее, но она выдержала этот общий взгляд с гордым, почти радостным видом: ведь она же свято выполнила последнюю волю своего друга.
При виде Маргариты Карл, шатаясь, пошел к ней сквозь окружавшую его раззолоченную волну.
– Сестра, благодарю вас! – сказал он и тихо прибавил:
– Осторожно! У вас на руке кровавое пятно…
– Это пустяки, государь! – отвечала Маргарита. – Важно то, что у меня на губах улыбка!
Глава 12
Кровавый пот
Через несколько дней после ужасной сцены, о которой мы уже рассказали, то есть 30 мая 1574 года, когда двор пребывал в Венсенне, из спальни короля внезапно донесся страшный вопль; королю стало значительно хуже на балу, который он пожелал назначить на день казни молодых людей, и врачи предписали ему переехать за город на свежий воздух.
Было восемь часов утра. Небольшая группа придворных с жаром обсуждала что-то в передней, как вдруг раздался крик, и на пороге появилась кормилица Карла; заливаясь слезами, она кричала голосом, полным отчаяния:
– Помогите королю! Помогите королю!
– Его величеству стало хуже? – спросил де Нансе, которого, как нам известно, король освободил от всякого повиновения королеве Екатерине и взял на службу к себе.
– Ох, сколько крови! Сколько крови! – причитала кормилица. – Врачей! Бегите за врачами!
Мазилло и Амбруаз Паре сменяли друг друга у постели августейшего больного, но дежуривший в тот день Амбру аз Паре, увидев, что король заснул, воспользовался этим забытьем, чтобы отлучиться на несколько минут.
У короля выступил обильный пот, а так как капиллярные сосуды у Карла расширились, то это привело к кровотечению, и кровь стала просачиваться сквозь поры на коже; этот кровавый пот перепугал кормилицу, которая не могла привыкнуть к столь странному явлению и которая, будучи, как мы помним, протестанткой, без конца твердила Карлу, что кровь гугенотов, пролитая в Варфоломеевскую ночь, требует его крови.
Все бросились в разные стороны; врач должен был находиться где-то поблизости, и все боялись упустить его.
Передняя опустела: каждому хотелось показать свое усердие и привести искомого врача.
В это время входная дверь открылась и появилась Екатерина. Она торопливо шла через переднюю и быстрым шагом вошла в комнату сына.
Карл лежал на постели; глаза его потухли, грудь вздымалась, все его тело истекало красноватым потом; откинутая рука свисала с постели, а на конце каждого пальца висел жидкий рубин.
Зрелище было ужасное.
При звуке шагов матери, видимо, узнав ее походку, Карл приподнялся.
– Простите, ваше величество, – сказал он, глядя на мать, – но мне хотелось бы умереть спокойно.
– Сын мой! Умереть от кратковременного приступа этой скверной болезни? – возразила Екатерина. – Вы хотите довести нас до отчаяния?
– Ваше величество, я чувствую, что у меня душа с телом расстается. Я говорю вам, что смерть близка, смерть всем чертям!.. Я чувствую то, что чувствую, и знаю, что говорю.
– Государь! – заговорила королева. – Самая серьезная ваша болезнь – это ваше воображение. После столь заслуженной казни двух колдунов, двух убийц, которых звали Ла Моль и Коконнас, ваши физические страдания должны уменьшиться. Но душевная болезнь упорствует, и если бы я могла поговорить с вами всего десять минут, я доказала бы вам…
– Кормилица! – сказал Карл. – Посторожи у двери, пусть никто ко мне не входит: королева Екатерина Медичи желает поговорить со своим любимым сыном Карлом Девятым.
Кормилица исполнила его приказание.
– В самом деле, – продолжал Карл, – днем раньше, днем позже, этот разговор все равно должен состояться, и лучше сегодня, чем завтра. К тому же завтра, возможно, будет уже поздно. Но при нашем разговоре должно присутствовать третье лицо.
– Почему?
– Потому что, повторяю вам, смерть подходит, – продолжал Карл с пугающей торжественностью, – потому что с минуты на минуту она может войти в комнату так, как вошли вы: бледная и молчаливая, и без доклада. Ночью я привел в порядок мои личные дела, а сейчас наступило время привести в порядок дела государственные.
– А кто этот человек, которого вы желаете видеть? – спросила Екатерина.
– Мой брат, ваше величество. Прикажите позвать его.
– Государь! – сказала королева. – Я с радостью вижу, что упреки, которые, по всей вероятности, не вырвались у вас в минуту страданий, а были продиктованы вам ненавистью, изгладились из вашей памяти, а скоро изгладятся и из сердца. Кормилица! – крикнула Екатерина. – Кормилица!
Добрая женщина, стоявшая на страже за порогом, открыла дверь.
– Кормилица! – обратилась к ней Екатерина. – Мой сын приказывает вам, как только придет господин де Нансе, сказать ему, чтобы он сходил за герцогом Алансонским.
Карл движением руки остановил добрую женщину, собиравшуюся исполнить приказание.
– Я сказал – брата, ваше величество, – возразил Карл.
Глаза Екатерины расширились, как у тигрицы, приходящей в ярость. Но Карл повелительным жестом поднял руку.
– Я хочу поговорить с моим братом Генрихом, – сказал он. – Мой единственный брат – это Генрих; не тот Генрих, который царствует там, в Польше, а тот, который сидит здесь в заключении. Генрих и узнает мою последнюю волю.
– Неужели вы думаете, – воскликнула флорентийка с несвойственной ей смелостью перед страшной волей сына: ненависть, которую она питала к Беарнцу, достигла такой степени, что сорвала с нее маску ее всегдашнего притворства, – что если вы при смерти, как вы говорите, то я уступлю кому-нибудь, а тем более постороннему лицу, свое право присутствовать при вашем последнем часе – свое право королевы, свое право матери?