- Истинная правда, - тут же согласился Лев Николаевич. В конце концов сами виноваты! И никаких там угрызений совести, рефлексии тоже никакой, все это игрушки для слабых, духовное возрождение требует жертв, духовное возрождение оправдывает средства, духовное возрождение есть любовь и борьба до победного конца!

- А сейчас можно к блядям? - Виктор Петрович уже предчувствовал толчок.

- Не могу, Витенька, - расстроился Лев Николаевич, - рад бы, сам хочу, да не могу, годы не те, да и книга вся истрепалась, мочить больше нечем, потерпи, не последний раз гуляем.

- Ладно, Лев Николаевич, вы правы, на сегодня хватит, успеем еще, - Виктор Петрович тоже устал.

Они пошли домой. Виктору Петровичу казалось, что взошло солнце и распустились почки и другие клейкие листочки, что скоро он полетит и догонит свою американку, свою блядь, отомстившую всем врагам своим, как и он. Сколько полезного мы смогли бы сделать вдвоем, нет - втроем, Виктор Петрович покосился на Льва Николаевича, например, перевернуть Россию! А вдруг американка и Лев договорятся между собой, и я им буду уже не нужен?

Войдя в квартиру, Виктор Петрович захотел узнать, что такое "дискурс", "онтология" и "пубертатный период", но для начала отправился срать. В его семье туалет всегда был окружен ореолом тайны и праздника. Папа называл это место не иначе, как кабинет задумчивости, только там можно было скрыться от людей и подумать о дорогих сердцу вещах, терпеливо ждал, когда Витенька наконец выйдет, никогда не упрекал, а ведь и ванная тоже там, совмещенный санузел, ебаный совдеп! Витюша, в свою очередь, ценил доверие папы и никогда не баловался в туалете онанизмом. Вите всегда казалось, что когда он срет, то выполняет не однообразную физиологическую работу, а занимается самовыражением, что все люди, - розовые шарниры детства и невостребованная готовность улетать во Вьетнам на помощь нашим солдатам прямо с диктанта по чистописанию, а тут, когда Вите гланды вырезали, умер Ворошилов, чтобы потом про него ни говорили, все-таки это первый красный командир, не хер какой-нибудь моржовый, Витя рыдал, первая истерика, папа с аппендицитом лежал, тяжелая форма, мама разрывалась на две больницы, нет, родители - вполне лояльные советские люди, но от такого неподдельного детского горя даже они охуели, - срут по-разному; к сожалению, это не подтвердилось.

Виктор Петрович собрался было спросить у Льва Николаевича, когда именно тот заболел шекспирофобией и на сколько процентов зоофилии в "Холстомере", но подумал, что это уже все равно, главное - мочить, мочить и мочить!

Виктор Петрович стоял перед книжным шкафом не пресыщенным сибаритом, лениво выбирающим забаву перед сном, а искателем конкретной программы действий. Все не то, не то, не то, то!

Виктор Петрович сначала даже не поверил - неужели "Преступление и наказание", но уже засверкала перед ним скрижалью зовущая, манящая и дразнящая строчка - ТВАРЬ ЛИ Я ДРОЖАЩАЯ, ИЛИ ПРАВО ИМЕЮ - о, миль пардон, мои извинения, граф, галантно улыбнулся Виктор Петрович, это же не Ваше!

Город приготовился. Где-то наверху заплакал ребенок.

Но тут Виктору Петровичу словно сделали духовный аборт, ему все стало безразлично, ходить со Львом Николаевичем по разным местам больше не хотелось.

- Виктор Петрович, если хочешь, - предложил Лев Николаевич, - я передам твои тексты в издательство Маркса и "Отечественные записки".

- Хорошо, - вяло согласился Виктор Петрович, - а напечатают?

- Я статью вступительную напишу, - обиделся Лев Николаевич.

Виктор Петрович попытался вспомнить свою американку-мстительницу, которая блядь, но образ совсем исчез, к тому же завтра по местной традиции, бережно передаваемой из поколения в поколение, придется с ужасом вспоминать о том, что было сегодня, все равно духовное возрождение у нас невозможно, и Виктор Петрович замочил себя сам. И упал, но книжки из рук не выпустил.

Город облегченно вздохнул. Ребенок успокоился.

Лев Николаевич ушел, громко хлопнув дверью.

Прощай, русская литература! Да здравствует русская литература! Бог даст, ей никогда не будет скучно и грустно, тоскливо и одиноко на заслуженном отдыхе! А печаль ее будет только светла! И пусть имя ее неизвестно, но зато подвиг-то какой!

1991

Московская песня

Двадцать первого ноября покончила с собой, отравившись выхлопными газами, известная советская поэтесса, народный депутат Юлия Друнина.

А под самое Рождество я сидел в кооперативном ресторане. Со мной была женщина, с которой меня много-много чего связывало. Я ее давно знал и, что вполне возможно, даже любил.

Поклон лирическому дневнику здесь не при чем, просто у нас завелись деньги. Приехал из Америки один богатый хрен... Я-то сначала думал, что он из Франции или там из Скандинавии, но потом ясно понял - из Америки. В Америке и климат лучше, и герб поинтереснее, выше растут деревья, солнышко ярче сияет, спектр радуги другой и, соответственно, богатых людей больше. Америка - это Америка и все-таки не какой-нибудь Магриб! Где-то мы встретились, слово за слово разговорились, прониклись, он был мною покорен и очарован в один присест. И у меня стало много денег. Но совсем не из-за того, над чем вы, мои дорогие, сразу же задумались.

Она, по ее собственным словам, предварительно сэкономив, а по слухам совершив удачную сделку, тоже могла сегодня многое себе позволить. "Деньги это говно", - презрительно отзывалась она, но буквально через несколько секунд переворачивала фразу: "Впрочем, говно - тоже деньги", становилась не по годам серьезной, безучастная ко всему, долго смотрела в одну сторону. Вероятно, в сторону будущих удачных финансовых операций.

Мы с ней познакомились давно, когда всю поверхность от края до края покрывала плотная коммунистическая мгла, а все живые тянули нескончаемую жвачку бессилия, раболепства, маразма и негодования. Потом она сама пришла ко мне и загадочно прошептала, не поднимая таинственных по-весеннему глаз: "Я хочу сказать тебе то, что может женщина мужчине только наедине".

Все это происходило, повторяю именно для вас, мои хорошие, давно. Мы с ней - совсем юные, первая любовь только недавно выпустила нас из своих тисков.

Она вытянула губки. Я, лихорадочно задернув шторы и плотно закрыв дверь, напрягся, не зная, куда девать руки, и на всякий случай скрестил их на груди, демонстрируя свою опытность. Она поднялась на цыпочки, обняла меня и прижалась нежным, едва очерченным ртом к самому уху: "В тысяча девятьсот двадцать втором году Ленин выгнал из страны философов. Всех! А немногим раньше велел начать репрессии против священников".

У меня закружилась голова. Тогда, в начале восьмидесятых, подобные факты сразу открывали окно, комнату заполнил свежий воздух, затхлость и спертость словно растаяли под напором ее таинственных весенних глаз. Вот откуда, пронзило меня, все такие идиоты, все такие зануды, философов-то выгнали, земля осталась голая и никто теперь не может ничего объяснить!

По моде того времени подобным открытиям сопутствовали определенные отношения. Я, например, любил стоять под ее окнами, но не потому, что страдал; просто меня мучила бессонница. А таблеток я не признавал. Никаких.

В конце концов и мы повзрослели. Теперь я называл ее не иначе, как по имени-отчеству. Ирина Павловна - протяжно мычало в ответ горькое московское эхо.

Сегодня за столиком, где посередине бледные цветы в такой же керамике, мы не спеша перебирали взрывы народного оргазма. Остановились на том, что пока их было не больше трех. Сначала, загибала пальчики Ирина Павловна, умер Сталин, если он, конечно, умер... Потом полетел в космос Гагарин - если полетел. А вот уже только затем был августовский путч - если опять же это не заранее спланированная мистификация и потемкинская деревня.

Заговорили мы и о режиссере Питере Гринувее. Она была поражена насквозь его фильмом с длинным и претенциозным названием, но с четкой характеристикой всех персонажей: "Повар, вор, его жена и ее любовник". "Но, - горько усмехнулась она, - на русской почве такого быть не может". "Да ну что ты, - я осторожно успокоил ее, - на русской-то почве все может быть. Не переживай; посмотрим".