Мне было лет двенадцать, когда Лопес де Калье, по-прежнему благоволивший нашей маме, назначил отца управляющим имением. Такие солидные владения, как имения Монтефуерте, самого Лопеса де Калье, да ещё Азнарезов, одного семейства из Сарагосы, позднее обосновавшегося в Мадриде, в наших местах единичны. Выходит, нашему отцу сильно повезло. Но сам он воспринял это как должное, полагая, что всем обязан своим деловым качествам. Отсутствующий месяцами патрон ему звонил, писал, давая различные распоряжения по управлению хозяйством, сбору урожая. Ответственным заданием было собрать аренду с крестьян.

Отец принимал деньги всегда в господском доме. Не могу отделаться от мысли, что делал он это исключительно, чтобы покрасоваться перед фермерами. Отец и мать наряжались, словно к мессе. А когда мы с сестрой немного подросли, "сеньор управляющий" заставлял и нас участвовать в этом ритуальном спектакле. Ну почему этот человек стал моим отцом?! Самый грубый в нашей деревне. Будучи ещё совсем крошкой, едва начав что-то сознавать, я реагировала на доброе отношение к себе других мужчин, замечала их бережное отношение к своим близким, любовь к детям.

Дон Исидро взрывался по любому поводу. Невозможно было ничего предугадать: иной раз нельзя было с ним согласиться, а в другой попробуй только сказать ему "нет". Как же он сквернословил, унижал людей вокруг себя! Наша мама утверждала, будто он нас любит. Она знала его совсем другим: добрым и благородным. Спиртное, говорила она, помогает ему преодолеть слабость характера. Выходит, алкоголизм изменил саму природу его личности. Теперь он ставил себя выше других, даже со своими близкими был невыносимо груб.

Именно поэтому, думаю, и стала зарождаться во мне ненависть к нему. Было отвратительно наблюдать, как отец куражится над фермерами. Я страдала от их унижения. Жены их дрожали, робко приближаясь к тирану и между прочим, к его семейству... Не поднимая глаз, фермеры протягивали свои деньги. Однажды отец встал из-за стола и, обойдя его вокруг, подошел к фермеру, принесшему лишь половину долга, и заорал. Он угрожал вышвырнуть его с семьей вон с занимаемого ими клочка земли. Я видела, как этот человек, почти старик, с мертвенно-бледным лицом еле сдерживался, нервно сжимая кулаки. Думаю, если бы не жена, вовремя оттащившая его в сторону, дело могло бы дойти до драки. Я слышала, как он, отвернувшись, еле слышно прошипел в сторону: "Когда-нибудь я тебя убью". Не раз после этого я видела во сне, как он убивает отца или как он его уже убил. У меня даже появилось такое чувство, что отцу моему несдобровать. Однако мне было стыдно не только за отца, но и за себя, ведь я была для них прежде всего дочерью этого хама. Отец мой, кстати, часто виделся с управляющим Азнареза, относившемся уже к коммуне Магунас. Тамошним фермерам повезло куда больше: их управляющий напротив слыл человеком приветливым и имел репутацию благодушного и достойного сеньора.

Вижу как сейчас дона Исидро, с презрительной миной отметающего в сторону кучи фермерских подношений: цыплят, уток, кроликов, гирлянды чоризо1, крынки со сметаной. Я не могла простить Кармеле, что она не испытывала такого же чувства отвращения к отцу, как я. Помню, меня это сильно огорчало. Церемония расплаты обычно приходилась на первое воскресенье каждого квартала. Ну а после отец мой оправлялся в Таверну-дель-Соль, где здорово напивался. Здесь же он непременно подцеплял одну, а то и двух девиц легкого поведения. На следующий день, в понедельник, он ехал с выручкой в Гернику, где клал деньги на счет хозяина в Банке де Вискайя. Это был базарный день и, конечно же, для него ещё один прекрасный повод напиться! Возвращался он поздно ночью, шатаясь, не в себе.

...Я слышу грохот спотыкающегося грузного тела, это пугает меня, как будто я в прошлом, все ещё та маленькая девочка. Я просыпаюсь, открываю глаза. Капли дождя стучат в окно моей кельи. Одинокий лучик света пробивается сквозь дверь, скупо освещая глиняные плитки пола.

До меня доносятся первые такты sexte, "шестого часа утренней молитвы". Значит, служба уже закончилась. Снова проваливаюсь в полузабытье, в мир воспоминаний, возвращающих меня к трагедии трехлетней давности. Теперь мне никуда от неё не спрятаться, это история моей собственной жизни. Неужели до последнего своего вздоха я должна буду искупать вину за то, что любила, что сына родила во грехе?!

Я кое-как спешно собираюсь. Голова вроде бы больше не кружится. Может быть, это моя застарелая злость на отца стала стержнем моей воли? Иду в нашу часовенку на молебен. Иногда я чувствую себя здесь посторонней, словно какая-то невидимая стена отделяет меня от этого мира покаяния и послушания. Рядом с собой слышу тоненькие нежные голоса сестер, распевающих псалмы и гимны во имя Господа нашего Иисуса. Молодые сестры ничем не отличаются от старых. Все такие одинаково покорные, коленопреклоненные на каменном полу, в одинаковых черных клобуках; даже складки их покрывал одинаково ниспадают на плечи. В общем хоре молящихся звучит и мой голос. Я обращаюсь с молитвой к Господу нашему Иисусу, вкладывая в её слова всю свою волю, всю свою страсть, надеясь быть им услышанной!

После молебна мать-настоятельница Долорес де Артола подходит ко мне.

- Как вы себя чувствуете, сестра Эухения?

- Получше, преподобная матушка. Хвала Господу нашему Иисусу. Только вот во сне, в одиночестве, воспоминания по-прежнему терзают меня. Мне страшно, я боюсь потерять рассудок, чувствую, как они разрушают меня изнутри. Что мне делать? Как избавиться от этих мучений?

Матушка-настоятельница - настоящая гранд-дама из Саламанки, властная, с несколько высокопарной речью. Лицо её становится суровым. Я невольно опускаю глаза, не выдержав её жесткого взгляда. Наступает невольная пауза, затем слышу её слова:

- Мы ведь с вами так много говорили обо всем этом, сестра Эухения. Ваше спасение в покаянии и в молитвах. Вы сами сделали этот выбор, придя к нам в монастырь три года назад. Молитесь и ещё раз молитесь. Молитесь в уединении и в смирении. Здесь, сестра Эухения, - вдали от мирской суеты всем нам суждено провести остаток нашего земного пути. А теперь ступайте с миром. Увидимся в трапезной.

Трапезная - сводчатая зала с каменными колоннами. Мы все - тридцать сестер - друг против друга сидим за столом на деревянных скамьях. Во главе стола, прямая как струна, восседает наша мать-настоятельница. На стене за спинкой её кресла висит распятие из слоновой кости. Едим молча. Лишь иногда шепчемся, если нужно друг другу что-нибудь передать. Сегодняшний тыквенный суп кажется мне совершенно безвкусным, а рагу из барашка с бобами - слишком жирным. Еще на столе серые фаянсовые кувшины с простой водой. Матушка-настоятельница, слегка поднявшись, отодвигает от стола свое кресло и снова садится. Мы дружно встаем из-за стола. Выстроившись в ряд, по очереди подходим к ней под благословение. Настал и мой черед. Выпрямляя колени, слышу, как она шепчет мне на ухо:

- Не забудьте: спасение ваше в словах к Господу нашему Иисусу. На все воля Божья.

До вечерней службы молитв не будет, не будет и none, молитвы девятого часа. Мы разбредаемся по своим кельям, где каждая из нас в уединении проведет часы в молитвах о страстях Господних.

Я вспоминаю в тишине своей кельи, как тогда у фруктовой лавки долго смотрела с тяжелым сердцем вслед уходящему лейтенанту Гандария. В конце коридора был маленький крытый дворик, отсюда было видно единственное окошко квартирки Айнары с задернутыми ажурными занавесками. Это окошко комнатки, которая служила ей и столовой, и кухней, и гостиной. Все содержалось в необыкновенной чистоте, несмотря на бросающуюся в глаза обшарпанность стен и потолка. Пол был глиняный. Помню застоявшийся едкий запах горелого масла. Единственная слабая лампочка едва освещала накрытый клеенкой стол, остальная часть комнаты терялась в полумраке. Здесь Айнара стряпала, стирала, гладила, шила. Зрение она себе вконец испортила, левый глаз уже ничего не видел. Она молила Бога сохранить ей зрение хотя бы одним глазом.