Лицо и тон Иньяки кажутся мне подозрительно серьезными.

- Мне пришлось ехать на лошади окольными путями через горы. Не осталось ни одной нормальной дороги. Арбасеги превращен в груды мусора. С гор видно, как все кругом горит; за стеной дыма мелькают бомбардировщики, летающие над Мендатой. Самолеты на бреющем полете расстреливают в открытом поле чудом уцелевших от бомбежки людей, пытающихся спастись.

Иньяки - старший брат Тксомина, он на десять лет его старше. Он так и не женился, не хотел оставлять мать. Она овдовела через несколько лет после рождения Тксомина. Разумеется, отца я не могла знать. Он перенес "испанку" во время страшной эпидемии в Кадиксе, откуда он сам родом, а умер от туберкулеза.

- Мне надо с вами поговорить, давайте пойдем к вам, мне не очень хотелось бы вести беседу на улице. Потом мне надо будет сразу же отправляться назад. Очень надеюсь, что вернусь и увижу свое касерио в целости. Оно стоит в стороне от деревни... Правда, никогда не знаешь, куда упадет бомба.

В его родной деревне Мендате не осталось практически ни одного уцелевшего дома. Нападение было столь же внезапным, сколь и беспощадным. Еще утром, уже после службы, едва отзвонили колокола, Иньяки заметил в небе группу из пяти истребителей. Они летели так низко, что можно было с земли разглядеть пилотов в кабине. Грохот и вспышки взрывов, гул самолетов, трассирующие пулеметные очереди неумолимо преследовали все живое, пытающееся спрятаться, убежать, пока наконец отчаявшиеся люди, домашняя скотина не погибали. В небе забрезжил рассвет, багровый как кровь. В груде мусора и камней, оставшейся от церкви, у единственно уцелевшей стены лежали тела убитых - священника, ризничего и детишек, певчих. Верные прихожане чуть ли не перешагивали через их трупы и шли дальше, пытаясь найти укрытие.

Иньяки, живой свидетель Апокалипсиса, пришел рассказать о его ужасах нам в наш пока ещё вполне благополучный мир, где мало что изменилось: люди, как и прежде, по воскресеньям спешат в церковь, празднично одетые гуляют, ходят в кино. Конечно, существуют баррикады из мешков с песком и множатся указатели к бомбоубежищам. Это нам напоминает об опасности, о войне. Но на фоне ужасов, свидетелем которых стал Иньяки, наша жизнь кажется благостной. В какой-то момент появляется глупая надежда на чудо. Может, городу удастся избежать страшной участи...

Мы сидим за столом, слушаем Иньяки. Я отмечаю, что от их прежнего сходства с Тксомином мало что осталось. (Правда, как теперь, спустя восемь лет, выглядит Тксомин мне остается только догадываться.) От увлечения пелотой у Иньяки торс развился, как у настоящего боксера. А лицо ужасно осунулось. Нос, и без того не маленький, кажется на его худом осунувшемся лице огромным... Лохматые брови и очень живые глаза. И какая у него шевелюра! Шапка густых кудрявых волос с посеребренными сединой висками. В юности я отдавала предпочтение черным прямым волосам Тксомина, совсем не замечая его брата. Он говорит по-баскски, и в речи его слова и выражения, совершенно не типичные для простого сельского мужика. Это у него осталось от интерната семинарии в Бильбао, куда, ещё до смерти отца, родители отправили Иньяки на пять лет. Он достает из внутреннего кармана пиджака конверт, кладет на стол, слегка разглаживает ладонью. Что-то мне подсказывает, что письмо это от Тксомина...

Голос Иньяки звучит хрипло, он откашливается.

- Не знаю, хорошая ли это новость или плохая... - тихо говорит он, опустив голову, себе под нос, и тут же поднимает глаза, пристально смотрит на меня. - Тксомин собирается приехать в Гернику.

От этой ошеломительной новости у меня комок в горле. Я сжимаю шею руками, еле сдерживаюсь, чтоб не закричать, боюсь при всех расплакаться. Мне становится дурно. Все кружится перед глазами. Помню только, что перед тем, как свалиться в обморок, успеваю подумать: "Боже всемилостивый, Тксомин жив!" Когда я прихожу в себя, вижу всех рядом. Кармела обнимает меня, Орчи целует... Мы все потрясены новостью. Никто не в состоянии произнести что-либо внятное. Сам Иньяки голосом, надтреснутым от волнения, говорит так тихо, что слышно, как наша мама что-то бормочет в полузабытьи.

- Все эти восемь лет я молчал, ничего не мог вам рассказать, ведь я был связан клятвой, которую дал брату перед его отъездом. Ты помнишь, после того как дон Исидро не только не дал согласия на брак, но так его унизил, Тксомин предложил тебе уехать с ним. Я знаю, что ты его не забыла, Эухения. Но твой отказ ранил его самолюбие. Это его сломило. Вернулся он домой в ужасном состоянии. Ушел к себе в комнату и не выходил несколько часов, а когда вышел, в руках у него был чемодан с вещами. Только мне одному он все рассказал. Мы проговорили до позднего вечера на скамейке у дома, под тем самым эвкалиптом, на который в детстве так любили залезать. Было ветрено и прохладно, но это было ничто по сравнению с той бурей, которая бушевала в душе Тксомина, получившего сразу два отказа - от тебя и от твоего отца.

Теперь Иньяки говорит, словно в комнате мы с ним остались вдвоем:

- Тксомин мне рассказал все, что произошло накануне его отъезда, в то самое воскресенье: как вы любили друг друга на пустом пляже в Лекейтио, как, целуясь с ним, ты сказала, что будешь ждать его вечером в девять в давильне1. Возвращаясь домой в Мендату, он ни о чем другом не думал. Он ехал вместе со своим другом Филиппе Итуриарке; промолчал всю дорогу. Казалось, ему светит огромное счастье. Однако на душе было почему-то неспокойно, что-то тревожило, какое-то предчувствие, что все может разрушиться в одночасье.

Тогда-то он решил: будь что будет, он должен завтра же просить твоей руки у дона Исидро. На другой день Тксомин шел к вам и, как он выразился, "спешил отдать тебе свою жизнь". Его ждало страшное разочарование: твой отказ уехать с ним сразу же после отказа твоего отца на ваш брак. Выходит, что отказали тогда вы ему оба. Помню, как он сказал мне с горечью: "Я больше, брат мой Иньяки, никого уже не полюблю, останусь навсегда один на этом белом свете".

Рано утром мы с Филиппе проводили его до Бермео. Попрощались в порту, обнялись. Я спросил его: "Вернешься когда?" И он ответил: "Я ведь сказал тебе, что скорее всего - никогда!" "Ну а писать ты хоть будешь?" - спросил я его напоследок. Он ничего не ответил. Хорошо помню его глаза в тот момент. Идя обратно по набережной, я обернулся и увидел его в последний раз. Он стоял все на том же месте с чемоданом, перевязанным веревкой.

Через год от него пришло первое письмо. Когда я уже потерял всякую надежду получить от него хоть какую-то весточку. Он писал, что практически сразу устроился на рыболовное судно, которое уходило в море, в районе Кантабрии, на шесть дней в неделю. Но еженедельное возвращение в Бильбао тяготило его. Он боялся встретить кого-нибудь из прежних своих знакомых и, чтоб не рисковать, предпочитал оставаться на судне; хандрил, лежа в гамаке рядом с камбузом. Они ходили в Северное море на ловлю трески и тунца. Однажды его начальник представил Тксомина кому-то из семейства Ларринага в Бильбао. Его взяли механиком на один из их пароходов, "Стимшип" с портом приписки в Ливерпуле. Из Ливерпуля и пришло это письмо. Там он проработал три месяца на судоверфях компании. Никаких подробностей, лишь все самое главное. Он просил меня никому о нем ничего не рассказывать. "Пусть все считают меня пропавшим без вести", - писал он. А ещё он сообщил, что собирается устроиться на танкер компании, который ходит в Манилу.

Я слушала Иньяки. Мне казалось, что он читает мне настоящий приключенческий роман, героя которого я пытаюсь наделить чертами Тксомина, того Тксомина, которого знала восемь лет назад. Сколько бессонных ночей я провела, думая о тебе, Тксомин, пытаясь представить себе, кем ты стал, что ты сейчас делаешь. Помню, сколько раз я представляла тебя где-то далеко-далеко, нищего, едва ли не умирающего, валяющегося в грязи.

Рассказ Иньяки разволновал меня, пробудил во мне прежнюю страсть. Бог знает, почему мне так хотелось всегда представить тебя бедствующим, неприкаянным неудачником. Скорее всего за моими фантазиями стояли угрызения совести, глубокое чувство вины за ту свою непростительную подлую трусость. А тем временем Иньяки продолжал рассказывать: