Вот какие иной раз мне приходилось переживать страшные ночи в Биаррице, теперь же, в четырех белых стенах моей кельи в монастыре Санта-Клара, мои бессонные ночи с их кошмарами стали для меня делом привычным. Всегда одно и то же: непреодолимое желание выдвинуть ящичек моего комода, достать репродукцию этой самой окаянной картины. Это она всему виной, в ней причина всех моих бед, моего бреда, моего теперешнего безумия. Зачем только Горка рассказал мне про какого-то там великого гениального художника, который удостоил вниманием мой бедный маленький город и посвятил ему один из величайших своих шедевров?

Моя память трепетно хранит все, что было с ним связано. Вот я узнаю его издалека, всего несколько дней спустя после нашей первой встречи. Я спешу на работу. Вижу, как он поднимается по улице, держа под мышкой длинный хлеб, который, как я только что узнала, французы называют "багет". Он в сандалиях на босу ногу, в парусиновых брюках, в рубашке с короткими рукавами, открывающими его сильные загорелые руки... Вижу, как он на ходу увлеченно читает "Ла Газетт", внезапно останавливается, хмурит брови, словно от крайней степени сосредоточенности или удивления, поднимает голову и наконец замечает меня, мы встречаемся с ним глазами. На вид ему лет тридцать пять. Непокорные темные волосы все время падают ему на глаза, он несколько раз небрежно убирает их рукой со лба. В его черных ярких глазах горит, нет, пылает огонь жизни. Живая улыбка придает всему его облику какую-то особую непосредственность, что-то необъяснимо юное, мальчишеское, задорное.

- Вы любите корриду? - спрашивает он вдруг меня. Да-да, именно так, это первое, что он мне тогда сказал. И только потом: - Мы ведь с вами соседи. Я Горка Ицагирре, я баск, скульптор.

Все с той же славной улыбкой на лице он протянул мне широкую руку ладонью вверх и крепко, надежно сжал мою в кулаке. Я ответила ему по-испански, представилась, сказала, что сама из Герники.

- Я был уверен, что мы с вами земляки. Я родился в Аретксабалете. Буквально только что прочитал в газете заманчивое объявление: на аренах в Байонне ожидается весьма впечатляющее зрелище. Поэтому я вас и спросил про корриду.

Я ничего не отвечала.

Возможно, он заметил мою растерянность и потому резко прервал разговор и тут же откланялся:

- Ну что ж, до скорой встречи. Знайте, теперь вы больше не одна, у вас есть друг.

В течение дня мне не раз приходили на ум его слова. Эти его четыре слова "вы больше не одна!" словно кто-то повторял и повторял мне шепотом на ухо, и оттого всякий раз в моей душе загорался маленький огонек надежды. Я ещё не встречала в мужчинах такой простой, легкой манеры общения и, пожалуй, такого прямого, непосредственного к себе интереса. Я подумала, правда, тут же об Антонио, нашем булочнике, про то несметное количество раз, когда он звал меня пойти за него замуж. Теперь я вспоминала об этом с сожалением и грустью и испытывала перед ним то же чувство вины, что и перед своими близкими: я ведь жива. Его, беднягу, прошило пулеметной очередью, когда он перевозил раненых на своем любимом "фордике", которым он так всегда гордился. Вспомнила я и лейтенанта Гандария: ему я обязана тем, что теперь здесь. Я всегда чувствовала, не совсем, правда, понимая почему, что смущаю его, олицетворявшего силу, взвалившего на себя едва ли не всю ответственность за безопасность города. Хоть я и не считаю себя тщеславной, но, думаю, его внимание к моей скромной персоне не могло мне не льстить. Решительно, от этого Горки исходит какой-то свет, какое-то удивительное обаяние, что-то такое, что располагает к нему, вызывает доверие. Я стараюсь не думать больше о нашей недавней встрече, но у меня не очень это получается. Мне так хочется верить, что это столь неожиданное для меня обещание дружбы с первого взгляда может стать чем-то действительно настоящим.

В тот же вечер в гостях у Арростеги я рассказала о нем. Оказывается, Консуэло о Горке уже знала от одной своей очень серьезной клиентки, француженки. Это была настоящая гранд дама, жила в Сэнк-Кантоне, на огромной собственной вилле, чуть ли не во дворце. У неё в доме стояла одна из его скульптур. Мадам ей сообщила, что у него довольно большая мастерская на рю де Фрэр, недалеко от вокзала Миди. Консуэло попыталась было мне даже описать, как выглядит эта самая деревянная статуя... Говорила, это что-то такое непонятное, сверхчувственное... странные причудливые формы... удивительным образом эротично... напоминает женское тело... что-то такое, что волнует, смущает тебя своей зазывной сексуальностью...

- Иными словами, - решил внести ясность в наш разговор доктор, - ты хочешь сказать, что это что-то абстрактное.

- Не знаю, не хочу знать всех этих умных терминов, названий. Могу только сказать, что согласна с мадам Латаст: это настоящее произведение искусства.

Доктор пообещал разузнать побольше об этом самом Ицагирре. Он ведь многих знает в нашей эмигрантской среде.

Сколько же мне приходится перестирать и перегладить белья за день в гостинице: простыни, наволочки, полотенца, что полными доверху корзинами каждое утро спускают мне в подвал горничные со всех этажей... Полотняные мешки с бельем постояльцев из номеров потихоньку накапливаются в коридоре. Ими я, как правило, занимаюсь уже после полудня. Весь день в душной влажной парилке глажу, варю, бучу, отбеливаю. Всякий раз после тщательного полоскания приходится отжимать белье вручную. Одна из горничных мне помогает. Вместе мы скручиваем простыни по всей длине. От брызг и влаги халат мой сильно намокает, вода сочится по ногам, стекает на кафельный пол, уходит по желобку в сточное отверстие. Эту операцию приходится проделывать по десять раз кряду, под конец устаешь ужасно. Ну и это ведь ещё не все. Потом надо будет эти толстые тяжелые жгуты белья развернуть, расправить, сложить вчетверо, подложить под деревянный валик с ручкой, которую я кручу, чтобы белье было окончательно отжато, чтобы из него вышла вся влага.

Не дождусь, когда наконец будет половина двенадцатого и я пойду обедать. Я переодеваюсь в чистый сухой халат, иду в столовую для персонала. Здесь все гудит, жужжит: громкий смех, возгласы, кто говорит по-французски, кто по-баскски, кто по-испански. Я сама редко участвую в этом бурлящем, кипящем общении... Невольно слышу обрывки чужих разговоров, чьи-то истории, пересуды... кто с кем... постельные дела, смысл которых до меня уже не доходит. Сама я уже вне игры. Любовь? Как можно заниматься любовью без любви? Ко мне здесь относятся совсем неплохо, но ничто не связывает меня ни с кем из них. Я словно свое уже отжила: этакий осколок, пережиток прошлого, на мне лежит проклятие быть вне клана, быть парией среди живых. Я ничего не жду от жизни, да и, конечно же, не питаю иллюзий, не связываю больших надежд с этой теперешней своей работой. Это так. Она просто занимает мое время, мое никакое, пустое, потерянное, ничтожное время.

Готовят здесь просто замечательно, кормят на убой. Если бы не тяжелая физическая нагрузка и энергия, которую я расходую в течение всего рабочего дня, я наверняка бы растолстела. После обеда я прячусь от всех в кладовке, где мы держим моющие средства. У меня здесь стоит, дожидается меня мой стул, я сажусь - впереди ещё целый час свободного времени - учу мой французский или, как сказала бы наша Консуэла ла гуапа, "же травай мон франсэ"1. Сама себе читаю вслух "Ла Газетт", её последний номер, тот, что вчера вечером утащила у Арростеги.

Сперва я читаю все крупные заголовки, потом все про войну: военный мятеж в Марокко, уличные бои в Сан-Себастьяне, сообщение, увы, неподтвержденное, о смерти генерала Мола. И лишь после погружаюсь в чтение очередной главы публикуемого на страницах газеты душещипательного романа "Наследство тетушки Любви". Но усталость берет верх: глаза мои слипаются, и я погружаюсь в тихую сладкую дрему. Помню только, что успеваю отметить объявление в рамочке: в кинотеатре "Руайаль" идут "Желания" с Гари Купером и Марлен Дитрих. Но вот я уже в мире грез, в сложных перипетиях романтических приключений. Очнувшись, понимаю, что уже пора приниматься за мою нелегкую работенку - надо идти гладить.