- Я подошел, - Леонид, оказывается, еще не все вспомнил, - наклонился, поцеловал Ивана Алексеевича и объявил: "Поздравляю. Нобелевская премия ваша!" Я первым в истории русской литературы объявил ее гению о первой для русской литературы Нобелевской премии! Вот какое место я занял в литературе!
- А я, - прервала восторги Леонида Галина, - первой в истории русской литературы дала первое интервью за Нобелевского лауреата! Кто он, над чем работает...
- Неправда! - обиделась Вера Николаевна. - Вы побежали за моими башмаками из ремонта. Я из-за башмаков, слава Богу, и в синема не пошла. И как раз в то время, когда вы любезно за башмаками бегали, тут и позвонили насчет интервью. Иван Алексеевич до сих пор с французским не в ладах, а тогда и вовсе плох был. Так что мне пришлось отвечать на все вопросы, и только два или три я хотела оставить Яну. А он махнул рукой и отправился гулять. Хочется, говорит, побыть одному...
- Иван Алексеевич! - Бахрах возле стола откупоривал бутылки. - Должно быть, именно в эту прогулку вы почувствовали, так сказать, всю полноту свершившегося счастья.
"И этот тоже простого не понимает. А до сорокового года понимал все и знал всех. А вышибли из-под человека опору - и одним повешенным стало больше: всех забыл, и его, отпев, тоже забыли..." Но только с Бахрахом Иван Алексеевич старался быть всегда любезным, опасаясь и словом нечаянным напомнить о его незавидном положении. Прочие тоже нахлебники, но хоть какие-то дела отыскали себе... Иван Алексеевич мягко возразил Бахраху:
- Не угадали. Всю полноту свершившегося счастья я почувствовал неделями позже. В поезде по пути в Стокгольм, возвращаясь из ресторана по чертовски мотавшимся из стороны в сторону пьяным вагонам. Я шел в одиночестве, легкий и молодой. Именно тогда я и уверовал в реальность происшедшего. Именно в этих пьяных вагонах я, разумеется совершенно трезвый, - Иван Алексеевич подмигнул слушателям, - пребольно ударившись о поручень, почувствовал восторг!
Все захохотали. Одна Вера Николаевна осталась серьезной:
- Выходит, я почувствовала, что это свершилось, раньше тебя. Я это поняла еще в Париже за несколько дней до отъезда, когда мы отправились к Солдатенкову заказывать мне манто.
Новый взрыв веселья, на этот раз в компании с Верой Николаевной. Галина вспомнила и свой анекдот:
- Я прибежала тогда с башмаками, и тут входит Жозеф и спрашивает, готовить ли на утро кашу. А мы все дружно: нет! нет! никаких больше каш!
- К столу! - объявил Иван Алексеевич, поднимаясь из кресла. - И сколько же воронья тут же слетелось, хотя я сразу половину суммы нуждающимся раздал... Тоже веселую историю расскажу. Уже в Стокгольме оставил я Андрея Седых в номере на телефонные звонки отвечать. Вдруг ему в дверь звонят. Ломятся продать топор Петра Великого. Андрей, острослов, неосторожно шутит: "Уж не тот ли это именно топор, которым царь окно в Европу прорубал?" За дверью уже грозят: "Не имеете права так шутить! Это священная национальная реликвия, сударь!" И топором этим Петра Великого створки двери стараются разделить, на слова свои завлекательные не шибко полагаясь. "Уступаем всего лишь за пятьсот франков с ручательством истинности! Ради одного только, чтобы не попала сия реликвия в руки кремлевских палачей!"
За столом снова хохот. Мило картавя, Галина попросила:
- Иван Алексеевич, будьте, пожалуйста, сегодня уж до конца в хорошем настроении. Будто мы не те, кто вам чертовски надоел, а незнакомцы, с которыми вы всегда изысканно любезны.
Напустив на себя чрезвычайную серьезность, Иван Алексеевич отказался быть любезным:
- Да никак невозможно такое. Чем жарче день, чем мухи золотистей, тем ядовитей я. Меня еще на средах у Телешова "живодеркой" прозвали.
Новый взрыв хохота. Бахрах предложил:
- Есть не раз проверенное средство удержать Ивана Алексеевича в хорошем настроении. Надо попросить его рассказать о дружбе с Чеховым.
Иван Алексеевич нахмурился, помолчал.
- Да, это верно. Я глубоко люблю Чехова и люблю говорить о нем. Но порой мне бывало очень больно за него. - Иван Алексеевич глянул на Галину и подумал, что недаром его звали "живодеркой", сейчас он ей задаст. - Сколько бы он еще сделал, будь его женщина хоть немного деликатней, жалей она его хоть немного больше... Антон Павлович был уже очень болен. Как-то Книппер вечером играла в театре и попросила меня посидеть с мужем до ее возвращения. До двенадцати все шло славно. Потом Чехов стал глядеть на часы и отсчитывать: подождем еще немного, сейчас она вернется и станем ужинать. Час ночи, два, три. Чехов сидит бледный, мрачный. Она является в четвертом. "Дорогой, милый, - Иван Алексеевич очень натурально изобразил голос припозднившейся и виноватой женщины, - ну что же ты все сидишь? Я уверена была, что ты уже лежишь. Понимаешь, после спектакля затеяли репетицию, я рвалась домой, не отпустили!" Чехов молчит, опустив голову. От этой сучки... - Иван Алексеевич повернулся к жене и повинился: - От этой стервы пахло табачным дымом и вином. А ведь ее ждал Чехов!
Вера Николаевна была неисправима. Встряла с пустым. Кто с моря, а кто с Дона! Перебила-таки и увела Ивана Алексеевича от неосуществленной им порки: еще раз указать Галине, что не такая уж и значительная жертва от нее требуется.
- Ян! Вот до сих пор не могу понять, где ты обучился так неподражаемо кланяться? Как же ты красиво раскланивался и когда зал тебя приветствовал, и когда король руку пожимал!
Иван Алексеевич с испортившимся настроением разглядывал свои крупные, сильные руки, лежавшие на столе. И руки еще сильны, и голова, слава Богу, схоронилась. А чего еще надо, чтобы работать?.. В сносное настроение Иван Алексеевич возвращался долго, и все терпеливо ждали.
- Н-да... Ну, кланяться, так кланяться. Уместно свой вопрос Вера Николаевна вставила. Этак мы непременно отобедаем в хорошем настроении... В свое время меня Станиславский отчаянно зазывал к себе в театр. Вот и поклоны отбивать вложено в меня, должно быть, с самого рождения... Вино налито. Хочу сказать тост. Итак! Собаки боятся орла, едва только завидят его тень...
Иван Алексеевич продолжал говорить, а у Веры Николаевны о том далеком тридцать третьем возникли свои воспоминания. Она вспомнила записанное в дневнике: "Кончается для меня незабываемый год. Не знаю, как отнестись к N. С ней тоже что-то утерялось дорогое для меня в Яне..."
7
Накануне не произошло ничего, что могло бы спровоцировать события следующего дня. Не было долгой прогулки в горы - не пускала промозглая южная зима с дождями несколько дней кряду. Не было и чрезмерных душевных волнений. Алерты - тревоги - ни разу не объявлялись. Даже немцы под Москвой, похоже, остановлены необычно ранними суровыми морозами, что означало - остановлены Божьим промыслом.
И дурнота, и удушье возникли вдруг и с такой силой, что Иван Алексеевич только и успел, что выбежать на крыльцо, и, слава Богу, там, а не в гостиной с ним случилась сильнейшая рвота. Дыхание остановилось, боль возникла повсюду, и, спасаясь от нее, Иван Алексеевич потерял сознание.
Вера Николаевна и Леонид подбежали тут же, но застали Ивана Алексеевича уже лежащим замертво на мокром крыльце. Все было залито рвотой, и ее потихоньку смывал непрекращающийся какой уже день мелкий дождик. Совершенно потерявшаяся Вера Николаевна упала на колени рядом с мужем, прикрыла руками от дождя его голову и, подняв к Леониду обезумевшие глаза, заявила шепотом: "Он умер..." Леонид оказался тоже не разумней, хоть и сочинял рассказы про войну, и уж про смерть должен был знать побольше, чем Вера Николаевна. Только вовсе позабыв себя, можно сказать о семидесятилетнем человеке такое: "Этого не может быть!"
Иван Алексеевич пришел в себя через час. Он был очень слаб, однако ничего не болело, и он с интересом слушал доктора, уверенно дававшего все те же, не раз слышанные указания: капли, пузырь со льдом, температура пусть будет, это не страшно. Иван Алексеевич удивился положению своих ног - они были задраны и попытался опустить их, но доктор сказал "нельзя!", и Иван Алексеевич послушался. Заверив в скором благоприятном исходе и успокоив домашних, доктор ушел, а Вера Николаевна удовлетворенно сообщила: "И денег не взял!"