Он опустил глаза на свое молоко. Уэзеби пошла искать тетю Спенсер. Из-за погоды она только походила по магазинам в городе, а до замужней сестры не добралась.

Огонь полохнул, плюнул в него угольной щепой, как шрапнелью. Пламя было сине-зеленое.

- Пневмония, - сказала тетя Спенсер в дверях кухни. - А Маккей чего-то про экспертизу плетет.

Он спиной почувствовал, как Уэзеби двинулась к нему через кухню.

- Хоть этого наверх отвести, - сказала она. - Одной заботой меньше.

Он смотрел ей на ноги, они были искореженные, под черными больничными башмаками выпирали мозоли. Сзади тетя Спенсер стряхивала градусник. Она сказала:

- Там у него горшочек под кроватью стоит.

Он пошел за няней Уэзеби из кухни, потом по линолеуму первого марша.

Осси

Увидев, кто жмет руку капеллану на пороге англиканской церкви в Венеции, я вдруг понял, что ведь это он же, Осси Лоутон, торговал накануне на мосту Риальто заводными игрушками из чемодана.

Но Осси, в общем-то, уже ничем не мог меня поразить. В последний раз я встретил его за двенадцать лет до этого при столь же нелепых, но для него вполне естественных обстоятельствах, и тоже в Италии.

Я тогда охотился за одной картиной и собрался в Кёльн на аукцион. Из-за забастовки персонала в аэропорту мне в последнюю минуту пришлось взять билет на миланский ночной экспресс, и там-то, в зале ожидания первого класса, я наткнулся на Осси.

Этот зал мне всегда напоминает захиревший лондонский клуб. Тут мрачно, по стенам громоздятся полированные темные секретеры, а высокие стулья, обитые темно-красной кожей, закрепленной гвоздями, похожи на собранные во множестве папские троны. И вот Осси сидел, как папа, покоя руки на подлокотниках, откинув голову и закрыв глаза. Я подумал, не болен ли он раньше он часто болел, - у него была какая-то кисло-белая кожа и под глазами красные пятна. Мы точные ровесники, но даже в школьную пору, когда мы с ним дружили, Осси всегда выглядел намного старше меня. Усталость и искушенность появились на его вытянутом лице, возможно, с самого рожденья.

В ту ночь я обрадовался при виде его, потому, наверное, что мы не встречались с конца войны, а стало быть, воспоминанья, в которые он мог бы удариться, успели повыветриться. Я внимательно оглядел надменную мину, а потом тронул его за руку. Легкие до странности, веснушчатые веки вспорхнули как жалюзи. Больше в лице ничего не дрогнуло.

- Осси...

Это мне уже действовало на нервы: сидит, вонзив в меня свинцовые глаза, и не только не удивляется, но просто не узнает. Волосы, еще густые, хотя и с проседью, были у него длиннее, чем носили тогда мужчины - даже мужчины вроде Осси; они кустились за ушами и свисали на лоб.

- Я же Теренс Хэллидэй.

Еще несколько секунд он не шевелился, а затем сокрушительный вздох будто зародился где-то у него в недрах, поднялся волной, набрал силу, наполнил все тело, поверг в дрожь и, наконец, вырвался изо рта:

- Знаю, мой милый, конечно, знаю!

Он всегда подвывал подчеркнуто, но сейчас - с особенной растяжкой, и, говоря, он знакомо, нетерпеливо дернул рукой.

- Вот так встреча! Что тебя занесло в Милан, Осси?

Но сам я почувствовал фальшь в своем голосе - неуемный энтузиазм и сердечность, а ни того, ни другого Осси не выносил.

- Я поезда жду. Я уже пять часов тут.

- Пять часов? Ты опоздал?

- Нет. Ты же прекрасно знаешь, я всегда панически боюсь опоздать на поезд.

Что правда, то правда.

- Единственная гарантия - очень загодя приехать на вокзал.

- Да, но пять-то часов, Осси!

Он нетерпеливо мотнул головой.

- Тут сложное стечение обстоятельств. Было два поезда, к одному я мог поспеть за полчаса, а к другому за пять. Я выбрал второй.

- Господи, и что же ты тут делаешь?

- Сижу. Очень удобно.

- Может, выпьем? У меня еще время есть, и тебе веселей будет.

- Ты же знаешь, я не пью.

Вот уж чего не знал, того не знал. В субботу и воскресенье, которые мы провели с ним в Кембридже в 1945 году, он пил не переставая. Но я постеснялся ему про это напомнить. Не нашелся я и тогда, когда Осси заявил:

- Я направляюсь в монастырь.

Я предложил хотя бы выпить по чашке кофе.

- Мы сто лет не виделись, есть о чем поговорить.

Но когда мы устроились за столиком, выяснилось, что говорить нам не о чем. Осси сидел, томно уставясь в свою чашку, нога на ногу, рука на спинке соседнего пустого стула - и молчал.

- Ей-богу, - отчаявшись, начал я, - на Миланском вокзале хоть навек поселяйся; тут тебе все, что надо, - обеды, закуски и спиртное - пожалуйста, и все удобства, книги, газеты, разнообразнейшая публика. Спи себе на диванчике, места много, можно и погулять. И химчистка есть, и парикмахерская.

- Вот именно, - сказал Осси между легкими глоточками кофе. - Именно!

Я чувствовал себя круглым идиотом.

- Ну... А что ты вообще-то поделываешь, Осси?

- Да так, всякое,- ответил он, помолчав. - У тебя найдется английская сигарета?

Я дал ему сигарету, и он аккуратно вставил ее в костяной мундштук. Характерно, что он ничего мне не сказал про свою жизнь. Он всегда скрытничал, хоть в те времена, когда я хорошо его знал, скрывать ему было решительно нечего. Например, застанешь его за чтеньем письма, он сразу сложит листок и сунет в карман. И он вечно запирал один ящик письменного стола. А если в разговоре он упомянет какого-то друга и ты его спросишь, кто это, он непременно ответит:

- Неважно, ты не знаешь и обойдешься.

Вообще, сам удивляюсь, как я терпел грубость Осси. Ведь как я ни старался объяснить это "его особенностями", "его манерой", я знал, что это грубость, хоть, возможно, и безобидного свойства. Осси был мой друг, мой первый, мой лучший друг, и, честно говоря, мне льстил его выбор, меня он удивлял, и я до того боялся утратить его расположенье, что не смел восставать против хамоватости, с которой частенько сталкивался.

Но дело не только в этом. Кроме кривлянья, грубости и самомненья, Осси обладал и кое-какими другими, скрытыми свойствами. Когда мы оба были подростками, он меня ошеломил, я не знал ему равных, он казался мне самым обаятельным существом на земле. Я родился в семье небогатого врача в Солихалле. Осси родился в России, правда в английской семье. Семилетним его одного отправили на поезде из Москвы в Турцию. Год он прожил в Персии и там научился вышивать серебром и золотом у одной девяностосемилетней старухи. Когда мы с ним познакомились в сассекской школе, отец его уже умер, а мать вышла замуж за пианиста-еврея. Он гастролировал, они все время разъезжали, и у Осси, в общем, не было дома. Каникулы он проводил, либо мотаясь по городам Европы, либо у своей одинокой тетки в Саффолке. Там, чтоб развеять тоску нудных каникул, он одевался в наряды теткиной матери из сундуков на чердаке и, как он мне поведал, выступал на перекрестках, пел, выделывал немыслимую чечетку, обмазав лицо мукой и размалевав желтой и бирюзовой краской. Он якобы "огребал кучу денег" и удирал от полиции прямо из-под носа. Я ему тогда не поверил.