Михаил Антонович виновато улыбнулся.

- Да, странно мир устроен, - вдруг профессор переменился, Мы вот говорим о философии, спорим, весело пикируемся, бренчим на гитарах, поругиваемся, а меня все один студент мой мучает, то есть теперь уж бывший мой студент. - Профессор помрачнел,

- Я почему-то все время думаю о нем.

- А что, интересный студент?

- Да, необычайно интересный человек, талантливый, умница, но очень, как бы это сказать вам, без кожи, что ли, казалось бы, чего теперь в тоску впадать, живи, работай, а он, знаете ли, начитался Кастанеды, и стал миром управлять.

- То есть как управлять, - опять насторожился доктор.

- Ну как, не знаю уж точно, не силен я в этом, да ведь я и не знал толком ничего, вот только уж потом... - профессор будто оправдывался.

- Потом ? После чего?

- Он, представьте, с закрытыми глазами поперек Ленинского проспекта пошел...

- И что?

Доктор замер, а профессор прямо поглядел ему в глаза и выдохнул:

- Погиб.

- Но может быть, он был предрасположен? Знаете ли, бывают такие впечатлительные натуры.

- Бывают, и нередко, ведь их было на самом деле двое таких у меня...

- Как? А что, второй тоже?

- Нет, пока нет...

- Я, кажется, знаю, о ком идет речь...

Они не говоря ни слова с пониманием посмотрели друг на друга.

- Что же делать? - доктор задал вечный вопрос.

- А я уже сделал, - профессор хитро улыбнулся, - Конечно, все зависит от него самого, но кое-что я предпринял, нет не спрашивайте, то есть не поверите, если скажу, да вот и скажу, я в книгу написал.

- То есть вы оговорились? - доктор опять насторожился, когда услышал про книгу.

- Нет, именно не книгу, хотя я книгу тоже написал и не одну, а на этот раз написал точно в книгу. Представляете профессора московского университета, воровато пробирающегося в ночи к одной из монументальных чугунных скульптур, вы наверное знаете, у высотного здания, в таком очень социалистическом духе исполнены.

Доктор живо представил чугунных студентов, расставленных вокруг университета с высочайшего благословения Иосифа Виссарионовича.

- Кстати, понимаете, какая хитрая штука, ведь он и нас спасти бы мог...

- Нас-то зачем? - удивился доктор.

Теперь он заметил как по зеленеющему газону спешит сестричка. Девушка в стерильно-белых одеждах еще издалека крикнула ему:

- Доктор, с Михаил Антоновичем, кажется инфаркт, - протянула свиток, почему-то пергаментный, с красной изрезанной линией, - Вот кардиограмма.

Он внимательно посмотрел на зазубрины, черканул вокруг некоторых большой прописное "О" и уверенно скомандовал:

- Готовьте к операции, - и, обратившись к профессору, развел руками.

- Извините, работа.

- Понимаю, - как-то странно улыбнулся Владимир Михайлович, точно как при упоминании Бойля-Мариота.

- Не скажу, что вы меня успокоили, но все равно спасибо.

- Не стоит, - коротко отрезал профессор и пошел дальше по аллее, которая теперь казалось бесконечной.

Доктор посмотрел в московское небо цвета берлинской лазури и подумал, а хорошо бы махнуть с сестричкой на Оку, там он знал отличные места, с золотистыми песчаными отмелями, с рыбалкой, с отдельными домиками санатория "Заречный". В операционной все уже было готово. Больной был накрыт по грудь белой простыней. Зачем они белое-то постелили, подумал доктор и как можно уверенней посмотрел в глаза пациенту. Тот был бледен. Беспокойно следил за всяким движением хирурга.

- Ну что, братец, сердечко пошаливает? - он похлопал Михаила Антоновича по плечу и оптимистически улыбнулся.

Доктор действовал смело и решительно, то есть автоматически, сам же все продолжал обдумывать диалог у скамейки. Наверняка физик пошутил.

- Ну-ка сейчас поглядим, что у нас с законом Бойля-Мариотта.

Он одним движением резанул больного и вскрикнул от боли.

- Черт, что же они без наркоза режут? - Подумал Михаил Антонович. А впрочем, некогда, ситуация критическая. В глазах пошли разноцветные круги, из которых постепенно возникли кадры Бондарчука "Война и Мир", но не батальная сцена, а именно взгляд из телеги смертельно ранеными глазами Андрея Волконского. Доктор не любил Толстого, и ему было обидно смотреть эту картину именно сейчас. Впрочем, небо стало как-то тяжело крениться, и появился кусок Бородинского поля. Оно было видно сквозь тонкие сухие стебли овса, подложенного для мягкости в телегу. Полки наступали, конница обходила флангом, на пригорке в белых обтягивающих толстенные икры панталонах сидел император. Но все это было скорее в его голове, а на самом деле сражение уже покрывалось дымкой, будто его телега была аэропланом. Вскоре в сиреневом тумане покрытый показался город. Отсюда он напоминал Москву.

- Пристегните ремни, - послышался голос с неба. - Через несколько минут наша телега совершит посадку в городе Париже.

- Но как же Париж? - удивился доктор, - Там Эйфелева, а здесь Останкинская! В небе кто-то засмеялся и пояснил:

- Ах, Михаил Антонович, право, как же так, всю жизнь мечтали, а когда мечта замаячила, не признали. Да ведь это и есть, доктор, наш Будущий Париж!

- Но отчего он так пульсирует.

Доктор видел, как вся панорама стала подергиваться, будто их телега попала в турбулентный слой.

- Так ведь Париж этот в вашем сердце, Михаил Антонович.

- Отлично, - быстро вспомнил доктор и уверенно щелкнул ремнем, - Я знал что, так и будет.

32

Куда идти? Без разницы, все и так при нем. Слепые московские окна и их негасимая квадратная чернота. Сейчас Москва ему представлялась геометрической проекцией прошлого на плоскость настоящего, подвешенную в неведомой пустоте перпендикулярно линии времени.

Неоспоримым доказательством этого были названия московских улиц. Его всегда забавляли московские улицы. Где еще, в каком мире или в каких временах могли бы пересечься Ломоносов с Ганди или Ленин с Лобачевским? Уж конечно, не в Нью-Йорке, и даже не в Париже, хотя, хотя, вот, например, во Флоренции есть улица Гагарина, и пересекает ее какая-нибудь виа Гарибальди. Но здесь столпотворение характеров и лиц похлеще. Интересно, понимает ли еще кто-нибудь, сколько красивых мыслей возникает на московских перекрестках?