Изменить стиль страницы

– Примерьте, – сухо бросил он. – Через час за вами придут.

– Государь… помиловал нас?

– Я только выполняю приказы. Примерьте.

Борис взял мундир у фельдфебеля. Скинул изорванную одежду и скользнул в новое белье. Оно подходило, словно сделано было у лучших портных Петербурга.

– Я что-то не замечал, чтобы с меня снимали мерку, – весело заметил Борис. – Но к чему такая прекрасная форма на таком чумазом теле! Это ж сущее святотатство, друг мой.

– Фельдфебелю дан приказ помочь вам с купанием, побрить вас и привести волосы в порядок. – Молоденький лейтенант устал любоваться кусочком неба в зарешеченном окне и повернулся к дверям.

– Значит, все-таки помилование! – ахнул Борис. – Для того, чтобы вздернуть человека на виселице или погнать в Сибирь, мундиров новых не надобно, и бриться тоже не обязательно… Скажите же мне хоть что-нибудь, друг мой… только слова достанет!

– Поторопитесь! – и лейтенант торопливо покинул каземат. Фельдфебель, приземистый и широколицый мужчина, отодвинулся в сторонку.

– Мыться извольте, – говорил он на ломанном русском, не иначе как был из северных провинций империи.

В тесном помещении стояли четыре большие деревянные бадьи с горячей водой. Пар окутал Тугая, у Бориса буквально перехватило дыхание. И только потом он увидел, что три бадьи заняты и рядом с каждой стоит по солдату. Борис узнал Муравьева, вечного философа Вилли Кюхельбекера и истощенного прапорщика Жабинского, который рыдал при вынесении приговора, словно малое дитя.

– Добро пожаловать! – увидев Бориса, закричал Кюхля. – Раздевайся, друг мой, и давай-ка в баню! В России начинают эстетствовать. Только начисто отмытые от тюремной грязи люди должны раскачиваться на виселицах! Что за приговор у тебя, а, Борис Степанович?

– Двадцать лет каторжных работ.

– У Трубецкого так вообще пожизненное! Какие ж идиоты, эти судейские! У меня – пятнадцать лет. Зачем сие? Да я и этапа-то не переживу. А малыш Жабинский должен целых десять лет в Сибири мерзнуть…

Тугай молчал. Разделся, взобрался в большую деревянную бадью и аж задохнулся, настолько горячей была вода. Солдат взялся растирать его намыленной мочалкой, облил водой и напоследок сказал:

– Вылезайте, ваше благородие, – а потом окатил из ведра ледяной водой разгоряченное, покрасневшее тело конногвардейца. То был сущий шок! Тугай стиснул зубы, но уже спустя мгновение понял, до чего же хорошо-то. Он чувствовал, как весело разгоняется кровь по жилам.

В камере он натянул на себя новый мундир, фельдфебель побрил его, окоротал как мог волосы. После сих процедур Тугай взял в дрожащие руки шпагу. С улицы, откуда-то издалека, раздавалась барабанная дробь, мрачно гудели трубы.

– Да что все это значит, фельдфебель? – не выдержал Борис. В горле внезапно пересохло. Фельдфебель молча собрал разбросанную по камере старую одежду.

– Парад какой, что ли? – продолжал расспрашивать Тугай.

– Все войска в Санкт-Петербурге подняты по тревоге. Даже артиллерия. А больше мне ничего неведомо, – и фельдфебель, прижимая к груди старые вещи, покинул камеру, громко хлопнула дверь. Никто и не думал на сей раз запирать его.

Борис толкнул дверь и выглянул в коридор. Надсмотрщики старательно отворачивались в сторону, когда он заглядывал им в лицо. В коридор равелина вышел князь Волконский в своем генеральском мундире. Отросшая за время заключения борода была обрита, волосы аккуратно зачесаны. У него тоже была шпага, белые перчатки и начищенные сапоги.

– Вы что-нибудь понимаете, Борис Степанович? – воскликнул он, завидев Тугая. – Или мы парадным маршем двинемся прямо в Сибирь? Ведь все гарнизоны на ноги подняли…

В конце длинного коридора появились тюремный лекарь, доктор Болобков, и священник, отец Ефтимий.

Они вошли в ближайшую камеру. На улице раздалось лошадиное ржание, топот солдатских сапог, шум подъезжающих экипажей. Затем послышались слова команды. Волконский подмигнул Борису.

– Могли ли вы ожидать, что ради вас поднимут под ружье все войсковые части? Мой дорогой юный друг, хотел бы я все-таки знать, что значит вся эта чертовщина!

Доктор Болобков и отец Ефтимий невозмутимо переходили от камеры к камере. И вот они подошли к Тугаю, эти первые попечители тела и души на земле.

– Мне ничего не нужно, – торопливо сказал он, когда доктор спросил его о самочувствии. – И пред Богом я чист. Но если вы скажете мне правду… – и, дико блеснув глазами, уставился на священника. – Если вы мне скажете, что там затевается… тогда вы подарите мне нечто большее, чем просто благословение, отче.

– Да мы и сами ничего не знаем, – отец Ефтимий всплеснул руками, огладил длинную белую бороду. – Со всех сторон войска стягивают, вот и все, что мы видели. А на площади перед Петровскими воротами виселицы возвели.

– А как же мы? А наши новые мундиры? Или нам надобно представляться кулисами убийственного народного гулянья? Что за фарс! Такое мог изобрести только очень больной разумом человек!

Среди заключенных пронесся ропот. Приговоренные к смерти были единственными, кто все еще не верил в близкий свой конец.

– Смотрите-ка! – воскликнул молоденький Бестужев-Рюмин, возвращаясь из «бани» в свою камеру. – Царь собирается разыграть нам новенький спектакль. А на виселице велит помиловать нас.

Через час по коридорам равелина разнеслась команда выводить заключенных. Сто двадцать приговоренных встретились во дворе, приветствуя друг друга и отвешивая шутливые комплименты новехоньким своим мундирам. У Пущина так и вообще был фрак, словно из крепости он на бал собрался.

Солдаты окружили приговоренных плотным кольцом. Генерал Луков появился во дворе равелина на коне, он тоже был в парадном мундире и развевающемся белом плюмаже на шлеме. Капитан провел меж осужденных перекличку, а потом понеслась по крепости команда:

– По местам!

Генерал Луков рыкнул, ворота отворились, и во двор прогарцевали всадники, окружили декабристов.

– Вперед! Марш! – крикнул кто-то, и толпа узников пришла в движение. Их вывели через Петровские ворота. За воротами переминались с ноги на ногу немногие из зрителей, несколько родственников, генералов, правительственных чиновников, послов иноземных держав, да наблюдателей из ближайшего окружения государя. Пара экипажей стояла в отдалении за высоким валом, на коем была возведена виселица.

Четыре ряда солдат окружали небольшую площадку перед крепостью. В нескольких местах пылали костры. Дым взлетал к небесам, солдаты длинными железными крючьями ворошили угли. В длиннополом красном сюртуке расхаживал палач.

В центре небольшой площадки их остановили. Неторопливо стали разделять осужденных на группы – сверкали эполеты офицеров гвардейской дивизии и Генерального штаба, собирались гвардейцы другой дивизии, группа из армейских офицеров, более скромных по мундирам.

Окруженные многочисленным своим конвоем, вышли эти группы на гласис перед Петропавловской крепостью – небольшая площадка эта едва вмещала осужденных и конвой. Только сейчас осужденные мятежники заметили, что неподалеку от крепости собраны части всех петербургских полков, расставлены четыре пушки, словно для торжественного салюта. Из крепости вышла рота барабанщиков. Они встали вдоль крепостных стен, ожидая команды ударить верными палочками по дубленой шкуре своих барабанов.

– Я все еще не понимаю, что все это значит, – прошептал князь Волконский. – До сих пор казнь через повешение никто не считал актом из итальянской оперы.

Грянула барабанная дробь. А затем оборвалась резко. Генерал Луков выехал на площадь, за ним следовал адъютант с черной папкой из тисненной кожи.

– Именем государя императора мы еще раз зачитываем приговор! – выкрикнул Луков. – Названные мною должны сделать шаг вперед, – и кивнул адъютанту.

Тот начал читать высоким, звенящим от волнения голосом. Они слушали, выходили послушно из строя; представители старейших, знаменитейших и блистательнейших семейств России выслушивали приговор – и смертная казнь, и каторжные работы в равной степени означали только одно: конец их жизни.