«Пойдет. Никуда ему не деться. На него уже, дело заведено, он это знает. Он надеется, что я заступлюсь. И я заступлюсь, — так он сказал. — Я его вытащу из этой петли. Если он вытащит меня». Давай-ка чайку. Налью тебе... — Варичев поднял чайник и отставил толстый мизинец. — И заварочку покрепче, интеллигенция любит крепкий. Лимон — сам решай. А то еще не угожу. Конфеты вот... Коньяка не хочешь? А то достану... А?
«Надо соглашаться на коньяк, — подумал Федор Иванович. — Так будет больше похоже на капитуляцию».
А Варичев уже бежал тяжелой трусцой, нес бутылку и рюмки. Налил по полной Федору Ивановичу и себе.
— Давай... — чокнулся и влил в себя коньяк. Взял из коробки шоколадку. И Федор Иванович степенно отпил треть рюмки.
Здесь надо сказать, что Федор Иванович был настоящим русским человеком, сыном своих равнин, — и не только по внешности. В нем таился унаследованный от прадедов и подкрепленный недавними событиями и ранами сухой холодок по отношению к иностранцу. Он мог гостеприимно улыбаться, беседуя с беспечным и наивным зарубежным гостем, но все равно оставался лежащим в степи гранитным валуном, из которого смотрели бдительные, осторожные глаза. С иностранцем были связаны воспоминания о бескрайних, ползущих, как тучи, нашествиях, о горящих городах, истоптанных нивах, о девушках, угоняемых в рабство, о надругательствах над дорогими сердцу святынями. Он сам видел совсем недавно горящий Гдов. Город горел весь сразу, целиком. Дальняя родственница Федора Ивановича двенадцати лет была угнана в Германию, а недавно вернулась оттуда взрослой курящей женщиной с перламутровым немецким аккордеоном, висящим на ремне через плечо. С этого времени ему стали неприятны все аккордеоны. Очень нескоро сотрутся эти воспоминания, перешедшие из мысли в душу, ставшие чертой характера. Поэтому он хоть и содрогнулся, услышав предложение Варичева, но все же смог понять возникшие затруднения, общие для всех, в том числе и для Касьяна. И Касьян, поручая Варичеву эту щекотливую беседу, понимал, что Федору Ивановичу трудно будет отказаться от миссии. Касьян решил использовать его неподдельный, коренной патриотизм. Он потирал руки, дело было верное... Это все разглядел и Федор Иванович. Он даже покачал головой, отдавая должное великому шахматному таланту академика.
— Значит, окромя меня некому... — бывший завлаб погрузился в загадочные, каменные размышления, позвякивая ложкой в стакане. Эти мысли текли на такой высоте, куда Варичеву было не достать.
— Федор Иваныч, ты хочешь торговаться. Пр-равильно, выставляй свои условия. Не стесняйся, сойдемся!
— Что я ему должен буду говорить?
— Покажешь оранжерею, покажешь прививки. Но так, чтоб он видел, что ты не твердый мичуринец, а такой, какой ты и есть на самом деле. Что ты разбираешься и в колхицине.
— Хорошо. Это все?
— Еще ты ему скажешь... Ты, конечно, назовешься Иваном Ильичом.
Федор Иванович кивнул.
— Он начнет подъезжать. Покажи, мол, гибрид. О котором Посошков на конгрессе... Ты скажешь: гибрида нет. Слышишь? Нет его, это главное. Нет! Да и нельзя сказать иначе — если скажешь, что есть, значит, делай следующий шаг, показывай. А где ты его возьмешь? — Варичев странно посмотрел. — Где он, а? Или, может, где-нибудь есть? Нет же! Выдумка усопшего.
— Придется и о смерти?..
— О смерти ему уже сказали. А о гибриде — тут надо без запинки. Твердо скажешь ему, что нет. Что это целиком на совести покойника. Но в будущем мы надеемся... Есть предпосылки, — так скажешь.
— А скоро он отчалит?
— Отчалит в понедельник. Или во вторник.
— Что он здесь будет делать пять дней?
— Он же хотел с «Контумаксом» повозиться. В микроскоп смотреть на него и все такое, ты лучше знаешь. Может и раньше уехать, когда вникнет в ситуацию. А занять его найдем чем. В театр сходите с ним. Билеты будут.
— Такие вещи всегда выходят наружу, — задумчиво проговорил Федор Иванович. — Это такая лотерея... Что хочешь скрыть, то и вылезает. Попадет в мемуары, там эти штуки всегда — самое притягательное место. Столетиями поддерживающее интерес к тайнам...
— А мы постараемся, чтоб в мемуары попало только после нашей смерти. Через пятьдесят лет это будет интересный анекдот, даже возвышающий участников.
— Непредвиденное бывает... Такая ложь... Такое небывалое, невероятное вранье, оно и само по себе — факт, который очень интересен... Для тех, кто исследует загадки человека. Одно из белых пятен души...
— Согласен. Ты прав. А почему белое пятно? Потому что участники таких сделок сами про себя никогда плохо не писали. А сделки-то бы-ыли. Если разобраться, копнуть — э-э, Федор Иваныч! Только копнуть не дадут! Так что можешь спокойно грешить.
Говоря все это, Варичев с недоверчивым интересом, пристально смотрел в лицо Федора Ивановича: пойдет или не пойдет этот чистоплюй на сделку? Поиграет, поиграет, а потом шмыг в сторону под самый конец. Чтоб лапки не замарать. И придется заново все городить. У этой картофелины никогда не было такого кривого недоверчивого выражения.
— Задачка, между прочим, несложная, — убеждал он. — Ты, я и Кассиан Дамианович, больше никто не узнает. Могила! Даже Ассикритов не в курсе. А мы трое умеем молчать. Иностранец паспорта у тебя не станет спрашивать...
— В эту лотерею можно выиграть ба-альшой автомобиль, — сказал Федор Иванович. — А вы только что стали членом редколлегии.
— Ты убиваешь меня наповал, — Варичев засмеялся, сотрясаясь. — Ничего не поделаешь, Федор Иванович, придется рисковать. Академик у нас строгий. У него не порезвишься.
— Ему-то ничего не будет. Скажет, инициатива Петра Леонидовича. И исполнение...
— Поживем в опале! Побарахтаемся. Академик потом поднимет из праха. А тебе в твоем положении это будет даже полезно — пострадать. Академик не забывает услуг.
— В оранжерею пойдем, а там кто-нибудь и услышит, как датчанин меня Иваном Ильичом кличет... И как я отзываюсь на это имя... Какую-нибудь мелочь можно прохлопать... Или в театре кто-нибудь...
— Оранжерея будет пустая. И в театре будут созданы условия... В театр можешь и не ходить. Скажешь, заболел.
— В общем... В общем, я могу это сделать, — Федор Иванович прямо посмотрел в лицо Варичева. — Но я сделаю это при одном условии. Вы отмените приказ об отчислении...
— Сегодня же! — толстая рука Варичева прихлопнула на столе это решение.
— ...И издадите другой. Уволите меня по состоянию здоровья. Как инвалида войны. По моему собственному заявлению. Чтоб я мог куда-нибудь поступить.
— А с нами почему не хочешь остаться?
— Хлопотно у вас, Петр Леонидыч. Нагрузки много даете.
— Я серьезно, Федя. Было бы хорошо такого, как ты, иметь... Штатного. Для подобных экстремальных обстоятельств. А условия... Ты бы был доволен...
— Петр Леонидович, в таких делах аккордная оплата выгоднее.
Варичев захохотал, отошел к письменному столу и нажал кнопку звонка. Вбежала Раечка.
— Вот, отстучишь сейчас, Раиса Васильевна, приказ. — Он уже сидел и писал. — И вывесишь на доске. Федору Иванычу сделаешь к утру все выписки, а старые у него заберешь. Федор Иваныч, устроит тебя завтрашнее утро? Напишу тебе еще и характеристику с места работы. Подходящую... Утром Раиса Васильевна тебе отстучит, и я подпишу.
Раечка ушла. Улыбающийся Варичев вернулся к столику.
— Сделка века! — сказал он. — Даже жаль, что нельзя никому рассказать!
«Расскажешь, — подумал Федор Иванович. — Своим всем расскажешь. Хохотать будете».
Еще час или полтора они уточняли частности, и каждый записывал себе, когда и что Федор Иванович будет говорить и делать, и какое при этом должно быть обеспечение со стороны Варичева. Решили, что представление Ивана Ильича Стригалева датчанину состоится завтра в кабинете ректора, часов в пять. Варичев позвонит. И еще одна встреча будет за ужином.
— Наденешь новый халат. Серенькие там есть, тебе принесут, — сказал Варичев. — Как будто с работы забежал, из оранжереи...