Вечером, скрытый стенами своей комнаты, Федор Иванович начал сборы. Просматривал свой гардероб, Почти все галстуки оставил на дне шкафа. Они были уже не нужны. «Сэра Пэрси» решил взять с собой. Это был ее пиджак. Она его любила. «Мартина идена», поколебавшись, повесил в шкаф. Все сорочки, кроме трех, тоже решил не брать. Можно бы все лишнее отвезти в Москву, но остерегся. Переполошатся, начнут соображать, придумают что-нибудь. Тряпки, хоть и привык к ним, можно бросить. Строго ограниченный набор одежды сложил на столе и накрыл газетой.
Утром во вторник сходил к Тумановой, взял у нее все семена, сложил пакетики в сумку. На всякий случай спросил и у Антонины Прокофьевны, нет ли у нее каких-нибудь Леночкиных адресов. Может, адрес бабушки... В ответ только покачала головой. Ничего у нее не было. Рядом жили, не переписывались. Если надо — приходила.
— И моего она не взяла, дуреха. Могла бы хоть письмишко написать... Надеюсь, это не последний твой визит.
— Конечно! — ответил он легким, беспечным голосом. — У меня еще столько дел. По крайней мере, на полмесяца.
Она уловила неискренность.
— Если ты остолопа моего тогда так забоялся... можешь играть отбой. Больше его здесь ноги не будет. Он в Москве теперь. О чем мечтал...
И жестоко, нервно закурила. А затянувшись хорошенько, закончила:
— Ты ведь туда собрался... Надо же, как судьба не хочет вас разводить! Моего остолопа и тебя. У меня прямо предчувствие: быть, быть продолжению.
В этот день — во вторник — стала на место и последняя, определяющая точка. Часа в четыре позвонила Раечка и с улыбкой в голосе сказала:
— Федор Иванович? Соединяю...
И тут же в трубке раскатился и завибрировал миролюбивый, увещевающий бас Варичева:
— Федор Иванович? Надо бы поговорить...
— У нас, по-моему, все бумаги подписаны. Все решено.
— Не все, дорогой. Только начинается. Приходи, поговорим...
Федору Ивановичу хотелось сказать еще что-нибудь твердое — терять все равно было нечего. Но удержался. Уже понимал: надо учиться у природы молчанию. Твердые слова и жесты — прекрасная пища для хорошего уха. Они служат только обнаружению того, что держишь на самом дне души.
Но и молчание его оказалось красноречивым. — Федор Иванович, ты, как я понимаю, обиделся... Вылезай скорей из бутылки. Дело общее, касается и тебя, и нас. Может быть, нас в первую очередь. Но и ты там фигурируешь. Так что приходи. Давай, в нерабочее время, после шести. Разговор будет долгий. На лыжах покатайся — и ко мне.
Как и советовал Варичев, он покатался на лыжах — с рюкзаком за спиной дошел до подъема на лысину Большой Швейцарии и спустился обратно. Чужие лыжники обгоняли его, кругом в лесу скрипел и свистел снег. Федор Иванович хотел проверить, существует ли обещанный генералом поводок, но эксперимент не дал результатов.
Вернувшись, он умылся у себя над раковиной, надел «сэра Пэрси» и, завязав галстук, налегке побежал по тропке в ректорский корпус.
Варичев ждал его. Большая картофелина улыбалась всеми своими глазками. Толстые руки спокойно лежали на столе. Не спеша вышел на середину кабинета, обнял Федора Ивановича одной рукой. Повел в интимный уголок — к креслам и столику. Кажется, что-то говорил о лыжах, о хорошей погоде. И сам сходил бы, покатался, да вот...
— Дела! — закричал, приподняв уголок толстой и молодой, закипевшей губы, показав на миг голубые глаза. — Дела, одно другого краше! Так и прут. В очереди стоят, подпирают...
Они сели в два мягких кресла. Варичев явно подбирался к нему, хотел чем-то огорошить. Был похож на огромного мягкого щенка, который припадает то грудью, то щекой к земле, втягивая в игру, предлагая дружбу. Федору Ивановичу даже послышался под столом мягкий стук его тяжелого хвоста. Варичев потягивался, принимал привлекающие позы, манящие к откровенности. Вдруг вскочил и проворно, хоть и колыхаясь, прошел к двери, что-то сказал Раечке. Вернулся на цыпочках к своему креслу.
— Сейчас нам чайку...
Чаек, видимо, уже был согрет — Раечка тут же внесла поднос, поставила на столик между напряженными собеседниками. На подносе что-то блестело, что-то слезилось желтое, кажется, лимон...
Бывший зав проблемной лабораторией, отчисленный из института, а теперь приглашенный к ректору, молчал.
— Скажи, Федор Иваныч, — Варичев набрался, наконец, духу. — У тебя там, в учхозе, есть что-нибудь, что можно было бы показать... Полиплоиды какие... Осталось что-нибудь от Троллейбуса?
— Очень мало.
— Ну как же... Этот же, надеюсь, остался, который ты тогда... при ревизии? «Контумакс»...
— Его-то как раз и нет. Иван Ильич тогда же и унес.
— А про что же Посошков им сообщил?
— Петр Леонидович, они же все попрятали!
— Но ты-то статью свою. На каком-то основании ты ее писал же?
— Я все видел, держал в руках. Смотрел в микроскоп.
— Ну и где это все?
— Ума не приложу...
— Вот черт... Надо как-то решать... Ты должен нам помочь, Федор Иваныч.
— А что?
— Да этот же... Датчанин. Мадсен, что ли. Я думал, это так, думал, пугает нас Посошков. А он приехал. Завтра будет здесь. Он, оказывается, какой-то лауреат. Шишка. Ну, завтра я его беру на себя. Приедет после обеда... Отдых, конечно, полагается. Вечером ужинать будем. Это тоже, считай, сделано. Теленка уже привезли... Заднюю половину. А послезавтра, как хочешь... Кровь из носу... Тебе его брать. А? Возражения есть?
— Не возражения... Он же к Ивану Ильичу...
Тут Варичев упал грудью и щекой на стол и весело затаился, чуть заметно поигрывая всем телом, лукаво придерживая известный ему главный ответ. И опять застучал под столом мягкий хвост.
— Это все твои возражения?
— Но ведь Ивана же Ильича... Нет же его...
— Как это нет? Почему нет? Кто сказал? А ты кто? Ты и есть Иван Ильич!
Федор Иванович мгновенно все понял. Такие вещи ему не надо было повторять. «У них другого и выхода нет», — это была первая его мысль. Тут же последовала вторая: «Прямо мистика какая-то. Опять я — Иван Ильич. Двойник! Дублер!». И еще одна: «Вот та подлость, тот уровень бессовестности, который мне следовало показать им. Только значительно раньше. И тогда было бы полное доверие. Краснову вот верят...». Тут же скользнула догадка: «Теперь, даже если проявлю этот уровень, не отпустят с поводка. Но пять дней побегать дадут. Свешников прав». И, наконец, пришло еще одно, деловое соображение, тактическая подсказка отдаленного голоса. «Недрогнувшей рукой», — вспомнил он слова Ивана Ильича. Но слова эти преломились по-другому. Вперед выступил сам принцип — самостоятельно принимать мгновенные ответственные решения.
Его уверенно тащили в битву на небывалых высотах. В страшный, смертный бой. И он уже видел волосатый, неосторожно и сгоряча подставленный бок... И сразу ослабела его напряженная собранность. Даже улыбка чуть наметилась.
— Какой же я Иван Ильич? — сказал он, уже готовый торговаться.
— А что же — я, по-твоему? — Варичев зачуял в нем слабину, усилил веселый нажим. — Кроме тебя некому. Не Ходеряхина же заставлю притворяться гением! — он особенно произнес эти слова и уставил голубые глаза, ставшие вдруг почти круглыми. Помолчал. — И выхода нет! Или я должен иностранцу говорить: посадили мы твоего Стригалева. Сидит он и вся его школа. Десять лет получили за свою пропаганду. Но это же ему не скажешь, не поймет. Единственный выход: вот ты. На себя возьмешь роль. Мы с тобой на совете немножко погорячились. Могут, могут быть у ученого свои точки зрения, мысли... Но ты же советский человек, сам понимаешь, этот датчанин растрезвонит же по всему миру...
— Я тебя буду душить, а ты молчи, не хрипи, а то сосед услышит, нехорошо про нас подумает, — Федор Иванович усмехнулся.
— Схема примерно такая... Но ты утрируешь, — и мягкий хвост застучал под столом.
— А Кассиан Дамианович как на это посмотрит?
— Это его идея. Его. Я не такой смелый. Ладно, я вижу, ты хоть и не умер от моего предложения, но все-таки стресс имеется. Я тебя понимаю. Когда он позвонил, я сам потом полбутылки коньяка выпил. В себя приходил. Хочешь цитату? Из Кассиана. Он прямых слов не любит. Но намекнул отчетливо. А я ему напрямик: Дежкин не пойдет на такое. Академик отвечает: