Во второй половине очерка речь идет о самом творчестве Достоевского, которое определяется как "поэзия совести" {Что перекликается с первой строкой стихотворения "К портрету Достоевского": "В нем совесть сделалась пророком и поэтом".}, представленной обеими ее разновидностями - активной (в характере Раскольникова) и пассивной (в образах Ставрогина или Смердякова). Анненский касается многих произведений писателя - и больших романов и повестей, касается не в хронологическом порядке, а в последовательности мотивов творчества, останавливающих его внимание. Он приводит много образных деталей, четко вещественных ("...чахлые трактирные садики, писаришки с кривыми носами, яичная скорлупа и жухлая масляная краска на лестницах, лакейская песня краснощекого ребенка, чихающая утопленница, комната у портного Капернаумова с одним тупым и другим страшно острым углом, канцеляристы с скверным запахом и слепые желтые домишки Петербургской Стороны...") (с. 240), ссылается на изображенные ситуации и почти не цитирует. Все это объединено понятием "поэзия совести", сказавшимся, по мнению критика, и на самой структуре произведений с предельно сгущенным в них временем действия и в их стиле, образчики которого даются только в виде отдельных словоупотреблений. Анненский нередко обращается к читателю: "сопоставьте", "сочтите дни", "вдумайтесь" и т. п. А в конце, связав с идеей "поэзии совести" ту боль, которой у Достоевского "было, несомненно, уж слишком много", он возвращается к воспоминанию о том, как писатель читал пушкинского "Пророка": "Право, мне кажется, что я понимаю, почему падал голос декламатора на стихе: "Глаголом жги сердца людей" (с. 242). Конец сомкнулся с началом. Кольцевое построение резко подчеркнуло лейтмотив статьи - мотив совести и боли - и придало целому особую стройность.

По этому же "кольцевому" принципу, только менее подчеркнутому, построена небольшая статья "Умирающий Тургенев. Клара Милич": имя героини тургеневского рассказа, поставленное в подзаголовке, не называется, а только подразумевается в начале первой фразы ("Мне стоит только назвать это имя...")-и затем полностью называется в самом конце ("...если этим покупается возможность думать о Кларе Милич"). Но вся композиция статьи, весь ход мысли и образных ассоциаций - сложнее. Открывается статья тоже фрагментом воспоминания - но не о самом Тургеневе, а о его похоронах, которые к тому же описываются так, что сперва и неясно, о чем пойдет речь; названо только время года - и то с оттенком неуверенности ("теплое, почти нежное утро, но будто это уже осенью"), и место действия - Обводный канал в Петербурге около старой городской бойни, и показана какая-то странная толпа людей, вполне мирная и напряженно ждущая чего-то. Появляются атрибуты торжественной похоронной процессии - ленты с золотыми литерами, серебро венков. И тут же прозаически-будничные, иронически подсвеченные детали: "Чувства... восторга-то, и несмотря на это, - даже через 20 лет все еще только скучно: От глубоко потрясенных... Великому... Подвижнику... Певцу... - певцу, - с сукровицей на атласной подушке гроба!.. Ветер завернул ленту... что это там? От читателей или почитателей?.. Нет, - от артели... и чуть ли не сыроваров даже... А вот и гроб. Его тащат вспотевшие люди без шапок и с рыжими тоже вспотевшими воротниками, а другие возле месят калошами грязь и хрипло поют Свя-атый бо-оже..." (с. 36).

Далее, реальное (хоть и проступающее как бы сквозь дымку) воспоминание сменяется иносказательным: автор сравнивает свою жизнь со стоянием в очереди за театральным билетом - сперва, в молодости, на площади перед входом в вестибюль, а теперь - поблизости от окошечка кассы, откуда уже не вернуться назад, в толпу, которая за это время выросла там. И только после этого объясняется смысл мемуарного начала в его отношении к "Кларе Милич": "О, теперь я отлично понимаю ту связь, которая раз навсегда сцепила в моей памяти похороны Тургенева с его последней повестью" (с. 37).

Начало, таким образом, служит отправной точкой, вернее - траурным фоном для всей трактовки последнего произведения Тургенева, "умирающего Тургенева", чей образ стоит в центре статьи и с которым соотнесены все образы повести и все ее противоречия и коллизии, как они представляются Анненскому. Это - и коллизия между Аратовым, молодым, но уже старчески будничным существом, и страстной натурой героини повести, воплощающей красоту и мечту и отвергнутой Аратовым, который, однако, после ее смерти впадает в состояние душевной опустошенности и вскоре тоже умирает; это и несоответствие между временем действия, обозначенным в повести (70-е годы), и содержанием литературных и художественных интересов ее героя и его друга Купфера, возможных только в гораздо более раннюю эпоху (40-е годы) и представляющих тем самым анахронизм; далее - это противоречие между внешней романтичностью сюжета и той нотой "чисто физического страдания", которую внесла в него предсмертная болезнь Тургенева и определило характер Аратова, и, наконец, противоречие между мистическими переживаниями этого персонажа, отражающими настроения самого Тургенева, и неверием писателя в бессмертие. По поводу этого последнего противоречия возникает образное уподобление, своей вещественностью резко остранняющее его главный мотив - веру в бессмертие, в бессмертную любовь - и завершаемое остро парадоксально: "Я не думаю, чтобы Тургенев, несмотря на свою склонность к мистицизму даже, верил в бессмертие; очень уж он старался уверить в нем других, не себя ли? "Смерть, где жало твое?..." "И мертвые будут жить..." "Любовь сильнее смерти..." Вот он - тот набор колесиков от карманных часов... А самих-то часов, т. е. жизни, все равно не вернешь... Недуг наметил жертву и взял ее ... это несомненно. А с бессмертною-то любовью как же быть? Или она не нужна? Нужна-то нужна, но не более, чем аккуратному ученику возможность улечься спать спокойно в уверенности, что задача решена им правильно... Да, ответ тот же, что в "Евтушевском": 24 аршина сукна... И только" (с. 40).