Сегодня же "орионы" нарочно патрулируют с работающими радарами. Мы их прекрасно слышим, и они напоминают ночных сторожей, которые пугают ночных воров треском своих колотушек. Почуяв самолетный радар (для этого есть специальный прибор определитель - "альбатрос"), все подводные лодки, которые всплыли в зоне его полета, срочно нырнут вниз. Но "ориону" и того довольно - он сорвет множество дел, ради которых-то и всплывают подлодки по ночам: кто-то прервет сеанс радиосвязи и останется без информации и разведсводок, кто-то не успеет вовремя взять звезду и не сможет уточнить свое место, кто-то прервет зарядку, что весьма нехорошо скажется на аккумуляторной батарее. Потом снова придется всплывать, а это значит тратить запасы воздуха высокого давления (ВВД). И то всплывать полагается не менее получаса, да ещё полчаса озираться в перископ. Так что в любом случае час драгоценного ночного времени будет украден. А июльские ночи и без того коротки. А зарядка же аккумуляторной батареи требует часов восемь.
Все это они прекрасно знают. Вот и летают, вот и молотят своими РЛС, вот и пугают.
Когда выбираешься на мостик - попадаешь в ночной космос. Там, где кончаются перекладины трапа, сразу же начинаются созвездия. Контраст адски несоизмерим: микромир отсека и вся Вселенная. Никаких промежуточных стадий. Теснота теснот прочного корпуса и сразу же Космос, и сразу же - океан...
Я впервые вижу, чтобы звезды так отчетливо переливались то красным, то зеленым...
- Самолет! - ткнул я пальцем в переливающуюся звезду. Все дернулись и тихо выругались. Все-таки звезда... Надо быть поосторожнее с собственными иллюзиями.
По ночам мы ходим под Кипр укрываться от ветра, от качки. Огромный остров как раз за северной границей нашей позиции.
Где-то под нами лежит затонувшая в 1968 году израильская подводная лодка "Дакар". Она исчезла без вести восемь лет тому назад. Наскочила на старую мину? Попала под чей-то киль? Взорвалась сама по себе?
Океан. Тишина и безмолвие. Гибель наша будет почти беззвучна и бесследна, как гибель того "Дакара". Будут только гадать, что у них там случилось - не успели задраить ПВД (шахту подачи воздуха дизелям) при срочном погружении, или рванула аккумуляторная батарея, или проскочили предельную глубину погружения. Да мало ли что...
Но уже сейчас все дела наши, оставленные на далеком берегу, все любови и дружбы в таком отдалении от нас, в таком запустении, как будто уже заранее приуготовлены к тому, что мы к ним можем не вернуться. Все там уже начало свой бег от нас. Мы ушли от земных дел, оставили их до поры и уже ничем не можем повлиять на их ход, изменить в них что-либо. Посмертный упадок их уже начался.
Смотрю на Луну в бинокль. Ее пятна сливаются в очертания почти земных континентов, и тогда кажется, что это Земля, а мы наблюдаем её из космоса. Вон, при желании можно даже найти и родной Кольский полуостров. Да он и в самом деле не ближе сейчас, чем Луна...
Лю... Где она сейчас, чем занята и кто рядом с ней? Этот тип, дирижер эскадренного оркестра?
Снег. Подводная лодка у причала. Снег. Казарма. Снег. Женщина в черной шубке. Снег.
Снег.
Снег...
Сверкающий снег. Стужа. Ветер. Сияющее море. Стылое железо черных кораблей. Все это - Полярный. Ее глаза и губы, прикрытые мехом поднятого воротника. Угрюмый камень сопок. Снег. Полярная ночь. Север.
Я выбирался к ней из ржавых сырых преисподних, я сбегал к ней на часок из человеческих клоак обветшавших эскадренных казарм. Я приходил к ней в гости - грязный, перепачканный то корабельным суриком, то лодочным соляром, небритый - после морей, пропотевший и полупростуженный, убитый отчаянием от бессилия изменить что-либо к лучшему в жестокой юдоли подплава. Она принимала меня такого. Она встречала меня вином и хлебом, горячим омовением в ванной и белоснежным ложем... Женщина, в коленях которой можно было укрыться от свирепых невзгод подплава, Севера, мира... Я отходил в её щедрой женской нежности...
И в этом немыслимом контрасте машинерии смерти и уюта её дома, заполярной стужи и тепла её очага возникала такая нега, такое блаженство, такое счастье, какое вряд ли где доведется ещё испытать.
В её трюмо отражалось окно, а в нем корабли, гористый берег гавани и наша желтая шестиэтажная казарма. Может быть, поэтому мне казалось, что это зеркало особенное, вроде того - из пушкинской сказки, которое - "свет мой, зеркальце, скажи" - показывало своей хозяйке все, что она пожелает видеть. И может быть, сейчас она видит, как мы тут все, как я... И не дай бог, если зеркало показывает ей сейчас, как мы...
Когда я впервые ехал в эту медвежью глухомань, высокопарно окрещенную Северодаром, мне и в голову не приходило, что здесь, в таком странном и страшном месте, мне была уготована самая главная любовь в жизни, что здесь, в этом убогом гарнизонном захолустье, живут женщины, которые вообще могут нравиться. Но она жила именно здесь. Ветром какой жизненной бури занесло её на эти скалы, с вечно черной и вечно свежей каймой корабельного мазута?
И всякий раз, возвращаясь с Большой земли или из "больших морей", я всегда думаю об одном и том же: прежде чем этот полуразоренный бурями и безденежьем городок стал моим, он уже был её городом. И она тоже видела все это, отчего у меня сейчас тоскливо сжимается сердце, - и эти уныло серые ноябрьские сопки, отгораживающие город от моря, и эту тощую железную трубу хлебозавода, из которой гаденько струится черный дым, и эту колючую проволоку, обегающую город, словно лагерную зону, и эти дозорные вышки, кое-как сколоченные на каменистых макушках сопок, и этого увальня-матроса в драном тулупе, проверяющего на причале паспорта и пропуска, и сам этот городской причальчик, вечно залитый жидкой грязью, с опасными провалами в бревенчатом настиле, и эти ржавые соляровые бочки, сваленные среди валунов прямо в море, и эти остовы старых катеров-торпедоловов на осушке...
Непостижимо: она и этот город! Как она могла жить здесь столько лет и даже любить его?
Быть может, душе её эти унылые виды, эта невыразимая мерзость гарнизонного захолустья дают какую-то горькую отраду?! Ведь бывает же и такое. Я и сам не раз испытывал подобное чувство, особенно в Питере, смотришь в окно на глухую стену двора-колодца, на немытые окна черных лестниц, на переполненные распахнутые мусорные короба, на облезлых тощих кошек, на лужи в асфальтовых вмятинах, и в душу входит совершенно особенная - питерская - тоска, и глаз не можешь отвести, потому что преотчаянная тоска перерастает вдруг самое себя, и тебе уже сладко от этой боли, от одиночества, от заброшенности, и ты не хочешь, чтобы эта боль обрывалась...
Но если она любит этот город, так любит, что не оставляет его вот уже десятый год, то и я буду любить его, потому что он - это её наружная оболочка, чуть более внешняя, чем её пальто... Ведь когда любишь человека, то начинаешь любить и все то, что его окружает, чему он радуется, к чему прикасается. Не раз замечал: самые обыденные вещи, побывавшие в её пальцах, вдруг наполняются каким-то прекрасно-таинственным смыслом, становятся особенными... Так и этот Северодар. Он прекрасен уже потому, что она живет в нем. Нет, право, если выглянет солнце, если не моросит дождь или не кружит пурга, городок над гористой гаванью смотрится хоть куда... И то сказать - стариннейший морской порт в русской Лапландии. И назывался он на заре века вовсе не Северодаром, а Александровском-на-Мурмане... Даром же Севера всегда почиталась глубоководная гавань, созданная самой природой меж материком и Большим Екатерининским островом. Гавань-пролив, выводящий кратчайшим путем в открытое море, в Ледовитый океан...
Командир отругал штурманов за то, что те не положили секстанты под плафоны (это нужно, чтобы фосфорентная краска на лимбах успела насытиться светом. Иначе на мостике в кромешной тьме ничего не разглядишь).
Все время по левому борту работал радар какого-то транспорта. Командир забеспокоился: уж не береговая ли это РЛС? Сила сигнала - 2 балла. До Кипра всего сто миль. Вполне вероятно, что это оттуда.