- Дядиного жеребца каждую ночь гоняют, - огорченно сказал Гаджи. Встану утром, а он весь в кровавом поту и грива в косицы заплетенная...

Дедушка Байрам ничего не сказал, только кашлянул. Я слышал, что старый Мустафаоглы в снежную ночь попал в Ущелье Джиннов на самое их сборище. Мне очень хотелось расспросить старика, как это было, но я не смел выговорить слова "джинн", И не разговоры о джиннах были тому виной, а эти огромные черные балки над головой... Все глубже проваливаясь в свой огромный страх, я то и дело поглядывал на потолок, а люди, кружком сидевшие в полутьме Караджа, от дверей смотревший на нас, и даже дедушка Байрам, как-то уходили, удалялись от меня, превращаясь в нечто нереальное... Я чувствовал огромное, безнадежное одиночество и очень жалел, что уговорил дедушку привезти меня сюда.

За полночь соседи разошлись по домам. Расстелили постели. Меня положили рядом с бабушкой Фатьмой. Свет погас, мы легли. Воцарился бездонный жуткий мрак. И вдруг слезы стали душить меня.

- Что с тобой, детка? - спросила бабушка.

Я продолжал плакать.

- В чем дело? - послышался недовольный голос дедушки, - Чего ты хнычешь?

- Я не хочу... в этом доме... - тихо проговорил я, всхлипывая.

- Почему? - спросил дедушка.

Я продолжал молча плакать.

- Пойди уложи его в шалаше у Ширина, - сказал дедушка.

Мы с бабушкой перебрались в камышовый шалаш. Сквозь маленькое оконце видно было звездное небо, и, глядя на него, я спокойно уснул.

Наутро дедушка Байрам позвал одного из наших родственников.

- Посади этого героя на ишака и отвези домой! - сказал он, кивнув на меня.

Мне было горько, что дедушка говорит обо мне с насмешкой. Он так говорил потому, что я плакал вчера, но ведь я плакал не потому, что трус, а вот почему я плакал, я объяснить не мог.

Первый раз в жизни дедушка рассердился на меня; наш народ не прощает трусости.

* * *

А жизнь шла своим чередом.

Иман-кнши по-прежнему таскал воду в огромном медном кувшине, а в свободное время листал разодранную армянскую книгу, уверенный, что это Коран.

По-прежнему гонялся он за черными курами, не сомневаясь, что черные куры заколдованы веселой тетей Кызбес, а та, завидев Имана-кишв на улице, забегала в первый попавший дом.

Муж ее пекарь Ибрагимхалил разбогател, выстроил красивый двухэтажный дом, перед которым разбит был цветник с розами. Он больше уже не делил чуреки на стенки тендира, этим занимались его работники. Сам же он, аккуратно одетый, сидел за весами и каждый четверг наказывал жене готовить плов с цыплятами.

Сыновья тети Кеклик тоже стали понемногу выбиваться в люди. Старший Алескер начал торговать овощами. Другой, одолжив деньги у моего отца, открыл москательную лавку, а третий стал учеником брадобрея - знаменитого мастера по обрезанию. Сама тетя Кеклик по-прежнему помогала у нас в доме: стегала одеяла, сучила нитки, взбивала шерсть, пекла лаваши...

Папа быстро шел в гору, стремясь стать одним из первых богачей. Он с гордостью рассказывал, как доверяют ему русские и иранские купцы, открывшие ему кредит.

Однажды утром, вернувшись с базара, папа радостно объявил нам, что купил второй дом у молоканина Жукова. Мама, лежавшая в тот день в постели, сразу забыла о болезни и, взяв нас с сестренкой, отправилась осматривать новое жилище. Дом - четыре комнаты и кухня - был высоко поднят над землей и окрашен в приятный бирюзовый цвет. Перед домом - огромный сад. Мама осталась довольна.

- А зачем нам этот дом? - спросил я, когда мы вернулись. - Что мы с ним будем делать?

- Отдадим другим твоим братьям, - шутливо ответил папа, он был в добром расположении духа.

- А где мои братья? - удивленно спросил я.

- Там же, откуда ты заявился. - Отец усмехнулся. - А откуда я заявился?

Мама рассмеялась, а отец уже начал закипать:

- Я же говорю: недотепа, мямля! Сверстники его во всем этом до тонкости разбираются, а наш!... И как он, такой, жить будет?

Отец часто говорил о моей тупости и никчемности, и я уже привык думать, что так оно и есть. И я мысленно попенял аллаху: "Зачем только ты создал меня, всевышний?! Я мямля, я недотепа, я никогда не смогу быть таким, как другие!..."

Моя неуверенность в себе росла с каждым годом. Я пытался играть с ребятами, но эта проклятая неуверенность делала меня неуклюжим и неловким. Наученный горьким опытом, я сторонился ребячьих игр, а отец, видя, что я не принимаю участия в мальчишеских играх и забавах, еще более свирепел, ругал меня и без конца твердил, что я никуда и ни на что не гожусь. Ни разу не сказал он мне доброго слова, не похвалил. Позднее я понял, что таким образом отец старался расшевелить меня, подействовать на мое самолюбие, чтобы я стал как другие; веселым, смелым, резвым... Откуда ему было знать, что я живу в своем обособленном мире, что мир этот целиком поглотил меня, разлучив с окружающими и, прежде всего, с ним - с отцом.

Разве понял бы он меня, увидев, как я рыдаю в саду под шелковицей потому только, что узнал об отъезде Махбуб-ханум? Войска Нури-паши уходили из Азербайджана, и она с мужем уезжала в Турцию. Когда мы с мамой пришли проститься, Махбуб-ханум совсем не выглядела печальной. Она была нарядно одета, увешана драгоценностями.

- Ах, Махбуб, - печально сказала мама, - и как у тебя сердце выдерживает? Ехать в такую даль, разлучиться с родными...

- С ним хоть на край света!

Глубоко вздохнув, мама задумалась...

Когда мы вернулись, я побежал в сад и долго плакал там под любимой моей шелковицей... Я плакал потому, что уезжал человек, который всегда был ласков со мной. "Какой он хороший мальчик, - не уставала повторять Махбуб-ханум. - И какие глазки умные!..." И вот этот человек уезжал...

Легко, просто и даже весело мне было только с бедняками-кочевниками, приезжавшими к нам из Курдобы. (Любой и богатый, и бедный, приехав из Курдобы, останавливался у дедушки, так повелось давно и считалось совершенно естественным). Я остро реагировал на доброту и искренность. Когда Хайнамаз раз в неделю приезжал на базар, я не слезал с его клячи. Оседланная старым кавказским седлом, кобыла, не обращая на меня ни малейшего внимания, расхаживала по саду, пощипывала травку. У нас с ней установились самые доверительные отношения. А если б на месте бедняка Хайнамаза был какой-нибудь бек или ага, кто-нибудь из приятелей дяди Нури, мне б и в голову не пришло вскарабкаться на его лошадь.

За нашим домом на пустыре ежедневно проходили учения мусаватских солдат. Солдаты пели военные песни, почему-то казавшиеся мне печальными.

Несколько подростков организовали отряды из младших мальчиков, и, подражая солдатам, мальчишки строем ходили по улицам, распевая песни. Одним из таких отрядов командовал младший брат Махбуб-ханум Гулам, и мама попросила его принять в свой отряд меня.

Гулам зашел за мной утром, и мы пришла на окраину города, где я увидел множество мальчиков; разделившись на группы, они сидели на траве и пели песни.

Потом отдельно собрались командиры отрядов. Все они были богато одеты, но один выделялся особенно нарядной одеждой, По тому, как уважительно обращались с ним мальчики, я понял, что он пользуется особым авторитетом.

Гулам сказал мне, что подросток этот - сын последнего представителя великого рода Джаванширов, Гулам познакомил меня с другими командирами; все они оказались сыновьями беков. Не было среди них ни одного крестьянского сына или сына ремесленника...

ВОЗВРАЩЕНИЕ ДЯДИ НУРИ

От дяди Нури не было ни слуху, ни духу. Мой отец пытался разыскать его, бывая в разных местах, зато дедушка Байрам не проявлял никакого интереса к судьбе сына. "И это называется мужчина!... - негодовала бабушка Фатьма. - Пропал такой сын, а он и в ус не дует!..."

Я каждый раз удивлялся, слыша, с каким восторгом произносит она эти слова: "такой сын". Ведь дядя Нури так мучил бабушку Фатьму!... А бабушка и думать забыла об обидах. Трижды в день совершала она намаз, прося милости у аллаха, заклиная его вернуть ей сына целым и невредимым.