- Да, большевик, - сказал он. - Ну и что?

- Как это, ну и что? - Рзакулубек опешил. - Это ж не люди: никого не признают: ни отца, ни мать, ни бога, ни пророка! Этот вот сукин сын ходил по селам и подбивал убивать начальников и беков!...

- Неправда, - спокойно возразил мужчина, - мы не сторонники террора.

- Вы не здешний? - спросил дедушка.

- Родом я из Гянджи, но с детства жил в Баку. И сейчас ехал туда.

Как мне хотелось, чтоб дедушка расспросил этого человека, кто он, что делал в наших краях, но дедушка не стал расспрашивать незнакомца.

- Отпусти его, пусть едет в Баку! - сказал он Рзакулубеку.

- Да ты что это, Байрам-бек?! Если б эта змея тебя поймала, думаешь, отпустил бы живым?

- Думаю, нет, - сказал дедушка. - Когда большевики придут к власти, они скорее всего не оставят меня в живых. Только оттого, что вы убьете этого человека, ровным счетом ничего не изменится.

Рзакулубек побагровел:

- Нет, Байрам-бек! Ты знаешь, я тебя уважаю, но этого гяура я убью!

Лицо дедушки стало холодным и строгим. Кызылбашоглы положил руку на револьвер.

- Идите! - чуть прищурившись, сказал дедушка незнакомцу. - Вы свободны.

Незнакомец снизу вверх метнул взгляд на Рзакулубека, мгновение колебался, потом быстрым шагом пошел к фаэтону. Фаэтонщик с места пустил коней галопом.

Рзакулубек горестно покачал головой.

- Эх, Байрам-бек! Ты его от смерти спас, а он тебе доброго слова не молвил! Зря ты не дал пришибить нечестивца!

- Трогай! - сказал дедушка фаэтонщику.

- Дедушка, - спросил я, когда немножко отъехали. - А если они догонят его и убьют?

Дедушка Байрам достал папиросу, зажег ее, не спеша затушил спичку и сказал:

- Не посмеют.

- Ну как, Габиб, - спросил дедушка, когда мы выехали в поле, по-прежнему в картишки режешься?

Габиб не ответил, улыбнулся смущенно.

Это был тот самый фаэтошцик Габиб, который вез папу с мамой, когда они бежали. Может, и фаэтон был тот же самый, а может, и другой... Когда-то у Габиба было три фаэтона, два из них вместе с лошадьми он проиграл в карты.

Мы ехали по бескрайним степям Карабаха.

- Габиб! - снова позвал фаэтонщика дедушка. - Говорят, ты хорошо поешь? Спел бы, а? Скучно что-то...

- Что ты, бек, какой я певец?...

- Ладно, не смущайся, спой...

Не было б, господи, ни меня, ни этого мира.

Ни этой грусти в душе тоже если бы не было...

Он пел так печально, так трогательно, и пение его совсем не вязалось ни с длинным его носом, ни с большими обветренными руками, державшими поводья коней. Лица его я не видел, он сидел к нам спиной, но я чувствовал, что печаль льется из самого его сердца. Было так страшно слышать этот страдающий голос: я слышал о Габибе, что он мошенник, гуляка, картежник, плясун... Почему же он так печально поет?

- Да... - задумчиво произнес дедушка, когда Габиб кончил петь. Кажется, это слова Хуршуд-бану?

- Она сочинила, Кыз-хан, - вздохнув, сказал Габиб. - Какая была женщина, царство ей небесное!... Мой отец у нее конюхом был. Семь дочерей имел. Так она всех их замуж повыдавала с хорошим приданым, каждая стала хозяйкой в доме. - Он щелкнул кнутом, взбадривая коней. - Я мальчишкой был, как сейчас помню, каждый праздник Кыз-хан велит готовить в восьмиведерных казанах плов с шафраном и всем беднякам посылает. А на Новруз-байрам и муку посылала, и рис, и сладости, да упокоит господь ее душу. Отец рассказывал, пока она в Шушу водопровод не провела, только мечтали о хорошей воде.

- А я слышал, что и красавицей была, - заметил дедушка,

- Да, отец говорил, видная была женщина.

Через много лет, когда я стал уже разбираться в поэзии, я не раз вспоминал, с каким пылом, с каким уважением говорил о поэзии и поэте простой фаэтонщик, мошенник и картежник. В душе фаэтонщика Габиба, вся жизнь которого прошла на этих пыльных дорогах, жила некая грустная тайна, тайна эта живет, наверное, в каждом из нас. Иначе откуда столько тоски в мугамах? Откуда безграничная грусть в голосе красавца-певца Хана? Почему моя мама, простая женщина, так печально задумывается, слыша пение? Почему, когда папа, сдержанный, расчетливый человек, читает Коран, лицо у него становится трогательным и беззащитным? И почему дедушка так тяжело задумался, когда слушал печальный мугам, дедушка, умеющий на полном скаку подстрелить двух джейранов? В моей замкнутом маленьком мирке я с особой силой ощущал эту всеобщую грусть, и врожденный мой пессимизм все больше и больше усугублялся. Мама шутила, что меня съедает "мировая скорбь". Я до сих пор не знаю точного смысла этого выражения, но думаю, что дело не только в особенностях моей натуры. Дело в том, что печаль всегда таится в уголке нашего сердца...

В КУРДОБЕ.

СТРАХ ПЕРЕД ЧЕРНЫМ КАМНЕМ

Когда мы подъехали к Курдобе, уже спустились сумерки, тянуло дымком тлеющего в очагах кизяка. В село возвращалось стадо, мычали коровы, телята, лаяли собаки. На равнине, покрытой колючками, паслись расседланные верблюды...

Фаэтон остановился у дома дедушкиного отца, где жил теперь с семьей дядя Айваз. Собаки, захлебываясь лаем, окружили фаэтон, но Алабаш дяди Айваза, узнав дедушку, завилял хвостом, а остальных отогнали подбежавшие мужчины. Бабушка Сакина, бабушка Фатьма и еще какие-то неизвестные мне закутанные до глаз женщины тормошили, целовали меня.

- Ну, Байрам, - сказала бабушка Сакина - какие вести от нашего дорогого Нури?

- Не знаю, мама, - холодно произнес дедушка, не глядя на мать.

Я заметил, что у бабушки Фатьмы сразу потемнело лицо. "А мама твоя тоже ничего не знает?" - шепотом спросила она меня. Я молча покачал головой. Бабушка показалась мне такой несчастной, такой одинокой... И мне тоже стало вдруг одиноко и грустно.

Мы вошли в дом, освещенный висячим фонарем.

- Сними сапоги с дяди Байрама, - сказал дядя Айваз Карадже, который стоял у дверей и пристально смотрел на нас.

Кажется, Караджа даже обрадовался этому приказу, но дедушка не позволил ему снимать сапоги, снял сам и поставил в сторонке. Комната была огромная, как площадь. Посредине огромной грудой громоздились постели, ковры. На полу, покрытом войлоком, разложены были тюфяки и мутаки.

Я поднял голову, взглянул на потолок и съежился от страха.

Потолок и огромные балки, лежавшее на вертикальных опорах, почернели от сажи (может, потому и называют такие дома "черными домами") и были густо перевиты паутиной. Мне вдруг показалось, что там, за этими огромными черными балками, таится что-то страшное.

Когда стали пить чай, дядя Айваз начал рассказывать дедушке о своем верблюде. Верблюд дяди Айваза был знаменитостью, он мог поднимать немыслимое количество груза, и вот уже несколько дней верблюд этот в ярости бродил по степи, никого не подпуская к себе.

- Я в полдень шел с нижнего зимовья, вдруг вижу: стоит возле Ущелья Джиннов и смотрит куда-то. Хотел было назад, а он увидел меня, все, думаю, сейчас набросится и растопчет!...

С прошлого года злобу затаил - я его палкой по коленям огрел, не хотел садиться. Побежал я, верблюд - за мной... Чувствую настигает, а у меня, хорошо, бурка была, я ее и скинул...

- Это ты молодец... - сказал один из стариков. - Сообразил.

- Да... Обернулся я, вижу: бурку мою терзает. Потом бросил ее и за мной! Жизнью твоей клянусь, Байрам, не окажись поблизости хлева моего брата Зульфикара, не спастись мне - едва успел в хлев нырнуть, он доскакал да прямо тут у хлева и свалился... Потом уж ребята окошко заднее разобрали, я и вылез...

- Верблюд, пока не отомстит, обиду свою не забудет, - бабушка Сакина вздохнула.

- Вот, смотри, как устроено, - глубокомысленно заметил старый Мустафаоглы, - чего только джинны с конями ни вытворяют, а к верблюду ни один и близко не подойдет!

- А с конями, значит, мудруют джинны? - спросил дедушка Байрам, пряча в усах усмешку.

- "Бисмиллах" надо говорить, когда их поминаешь! - одернула сына бабушка Сакина.