- Это для путешественников, - торопливо произнесла Руфь. - Штурману, подумала я, медаль может очень - очень помочь... - Кончено, это не моя вера, - продолжила она с застенчивой улыбкой, - но думаю, что вреда не будет, если покровителя путешествующих ты получишь из моих рук. Вот почему я ездила в Иерусалим. Мне хотелось найти для тебя что-то вроде этого, что-то святое. Ты не считаешь, что святой предмет из самого Иерусалима может иметь больше силы по сравнению с другими?

- Конечно, - согласился Митчелл. - Просто обязан иметь.

- Ты будешь её носить? - робко спросила Руфь, искоса посмотрев на лейтенанта, который держал медаль на весу за цепочку.

- Постоянно, - ответил Митчелл. - Днем и ночью, в каждом боевом вылете, в каждой поездке на джипе.

- Можно я её на тебя надену?

Митчелл расстегнул ворот рубашки и протянул медаль девушке. Та встала с кушетки, лейтенант склонил голову, и когда медаль скользнула под одежду на грудь, Руфь наклонилась и поцеловала Митчелла в шею, в то место, где цепочка касалась тела.

- Ну, а теперь, - деловито сказала она, - не будем терять времени. Свет нам ни к чему, - добавила девушка и выключила лампу.

Затем она подошла к окну и откинула в стороны тяжелые занавеси. Митчелл сразу ощутил прохладу, которую принес с собой легкий, чуть пахнущий солью и пропитанный запахами близлежащих садов легкий ветерок. Руфь стояла у окна, и лейтенант подошел к ней. Холодок серебряного украшения на груди был для него пока непривычен. Он встал у неё за спиной и, легонько обняв, посмотрел на ночной город. Белые здания - очень современные и в то же время какие-то библейские - сияли в ярком свете луны, а с запада доносился тихий шепот моря. Митчеллу хотелось сказать, что он будет помнить её и все то, что с ней связано. Он хотел сказать, что не забудет её утонувшую мать и томящегося в лагере отца, её прежнего возлюбленного, который не боялся пить с ней шампанское в нацистских кафе. Митчеллу хотелось, чтобы девушка знала, что в его памяти останутся сделка с жуликом греком, трюм парохода постройки 1887 года и евреи, перед смертью вымаливающие у матросов единственный лимон в обмен на золотой подсвечник. Лейтенанту хотелось сказать, что, пролетая над Германией или любуясь, как падает первый снег в его родном городке, он будет вспоминать об уткнувшейся носом в песок пляжа лодчонке, о неделе в здании кинотеатра и об английских патрулях на улицах. Одним словом, Митчелл страстно желал сказать Руфи, что пережитый ею ужас и её отвага не будут забыты, но не знал, как это сделать. Но, кроме того, лейтенант хотел быть до конца честным - хотя бы с самим собой. В глубине души он понимал, что дома в Вермонте, если ему суждено туда вернуться, эти события и люди постепенно начнут стираться в памяти, и все больше станут походить на рассказы из детской книжки, прочитанной много-много лет тому назад. Он крепче прижал девушку к себе, но так ничего и не сказал.

- Вон он, - небрежно бросила Руфь. - Видишь, как он стоит у соседнего дома. Приглядись... Рядом с калиткой.

Митчелл вытянул шею и посмотрел через плечо девушки. Внизу на улице, метрах в тридцати от дома, в котором жила Руфь, виднелась, почти совсем утонувшая в тени фигура человека.

- Али Хазен, - пояснила Руфь. - Он постоянно является сюда и торчит под окнами. Думаю, что этот тип меня когда-нибудь убьет, - с вздохом закончила она.

Руфь отвернулась от окна и повела Митчелла через полосу лунного света, делившую комнату на две части. Дойдя до кушетки, девушка мрачно взглянула лейтенанту в глаза, потом неожиданно толкнула его на узкое ложе и легла рядом.

- Ну, а теперь, лейтенант... - она поцеловала его в щеку, - ... расскажите мне о Вермонте.

ХОДЯЧИЙ РАНЕНЫЙ

Интересно, что случилось с гардинами?

Он лежал в постели, напряженно прислушиваясь, к дикому, постоянно выводящему его из себя, гвалту под окном, которое выходило на одну из каирских улиц. Его нервная система уже не могла выдерживать безумные вопли мальчишек-газетчиков, цокот копыт, чем-то похожий на нескончаемую металлическую капель, рыдающие завывания уличных торговцев. Лучи солнца, яркого и обжигающего, как раскаленная до бела монета, врывались в комнату через раскрытое окно. Растрепанные гардины валялись на полу, часть шнуров от них тянулись к верхней части оконной рамы, и Питеру казалось, что они похожи на разорванную паутину.

- Что случилось с занавесями? - спросил он хрипло. Горло у него пересохло, а голова с правой стороны словно раскалывалась.

Мак брился у умывальника, щетина под лезвием бритвы потрескивала, и в этом негромком звуке было нечто спартанское.

- Вчера вечером, - ответил Мак, не поворачивая головы, - в состоянии возбуждения...

- Какого ещё возбуждения?

- ...ты сорвал гардины.

- С какой стати?

Мак неторопливо и очень аккуратно выбрил кожу вокруг своих коротких солдатских усиков щеткой и сказал:

- Точно не знаю. То ли ты хотел меня выкинуть из окна, то ли выпрыгнуть сам. Впрочем, возможно, тебе просто не понравились гардины.

- Боже мой!

Мак сполоснул лицо и добавил:

- Ну и надрался же ты вчера, Питер.

- Что я ещё натворил?

- Два лейтенанта и майор. Внизу в салоне. Десять минут оскорблений.

- Майор! Господи! - Питер закрыл глаза.

- Думаю, что лейтенанта ты ударил, - голос Мака из-за полотенца звучал приглушенно. - Во всяком случае, что-то ты ударил, можешь не сомневаться. Ты порезал руку.

Питер открыл глаза и посмотрел на руку. На тыльной стороне правой кисти зияла широкая, отвратительная рана, уже начинающая припухать по краям. Только взглянув на рану, он почувствовал, как болит рука.

- Я помазал её йодом, - сказал Мак. - Ты не умрешь.

- Спасибо, - Питер бессильно уронил руку и облизал сухие губы. - Что я говорил майору?

- Называл его "человеком из джунглей", "имперским пожирателем падали", "гезирским кровососом" и "штабным палачом".

- Достаточно, - прохрипел Питер, правая сторона его черепа болела невыносимо.

- Ты был к нему несправедлив, - спокойно сказал Мак. - Майор - парень вполне приличный. Три года воевал в пустыне. Доставлен из Сицилии с дизентерией. Дважды ранен. К штабу приписан всего четыре дня назад.