"На прошлой неделе,-- писал Суварнин,-- контрреволюция нанесла один из самых отважных ударов по русскому искусству. Из-под чудовищной кисти того самого Баранова, которому удавалось до сих пор ловко скрывать свои еретические, позорные наклонности под горами гнилых фруктов,-- ныне он искренне полагает, что смело и бесстыдно продемонстрировал свою истинную личину,-- вышел тошнотворный образец декадентского буржуазного искусства".

Баранов опустился на стул, пытаясь ртом схватить побольше воздуха, заставить активнее заработать свои больные легкие. Пересилил себя, решил читать дальше.

"Это -- гангренозная опухоль умирающего мира капитализма,-- Баранов даже в таком расстроенном состоянии заметил, что Суварнин использовал свою излюбленную фразу.-- Художник вкупе со своими союзниками троцкистами, этими отпетыми бандитами, выступил с предупреждением в адрес всего Советского Союза, продемонстрировал, что двурушники и тайные агенты, как черви, проползли, просочились в сердцевину культурной жизни нашего отечества. Со своим предательством и развращенностью, печально знаменитый Баранов сумел все же выставить свою чудовищную картину, этого монстра, в галерее, повесить ее на стену для всеобщего обозрения. Что ж, пусть ею теперь занимается общественный прокурор.

Ожидая результатов расследования, которое, несомненно, будет проведено, мы, представители мира искусств, должны еще крепче сплотить наши ряды, чтобы защитить себя. Не позволим же вероломному и коварному Баранову и иже с ним, раболепно преданным всем причудам и опасным отклонениям их хозяев -плутократов, осквернять стены наших художественных галерей такими образцами дадаистского1 отчаяния, реакционного кубизма2, ретроградного абстракционизма, сюрреалистического архаизма, аристократического индивидуализма, религиозного мистицизма, капиталистического фрейдизма!"

Баранов отложил журнал. Нет, дальше он читать не будет! Сколько раз он читал его прежде, так что мог представить себе, о чем там говорится дальше, даже не читая. Сидел на своей табуретке, с несчастным видом глядел на шесть кило ярко-красных вишен, с такой тщательностью уложенных в плетеной корзинке... Перед ним дымился в руинах разрушенный в одно мгновение его внутренний мир.

В дверь постучали. Не успел он сказать: "войдите!", как она отворилась и на пороге появился сам Суварнин. Критик сразу подошел к столу, бесцеремонно налил себе в стакан на пять пальцев водки и тут же ее выпил до дна. Повернулся к Баранову.

-- Вижу, вы прочитали мою статью,-- сказал он, тыча пальцем в лежавший рядом раскрытый журнал.

-- Да, прочитал,-- хрипло ответил Баранов.

-- Так вот.-- Суварнин вытащил из кармана странички своего оригинала.-Не угодно ли полюбопытствовать, что написано у меня?

Баранов онемевшими руками взял исписанные листочки, поднес поближе к глазам. Суварнин налил себе еще водки. Баранов читал, и текст расплывался у него перед глазами: "...перед нами разворачивается во всю свою мощь новый талант... отважная попытка покончить с проблемами одолевающих нас сомнений и разочарований... начало полного понимания... блистательная демонстрация технических возможностей художника... первое погружение в глубины современной психики в живописи..."

Баранов отодвинул странички.

-- Так... так что же произошло? -- изумленно и как-то рассеянно поинтересовался он.

-- Все это дела комитета,-- объяснил Суварнин,-- они видели вашу картину. Потом прочитали мою критическую статью. Попросили меня внести в нее кое-какие изменения, -- этот Клопоев, председатель комитета, ну, тот самый, который нашлепал восемьдесят четыре портрета головы Сталина, был особенно не в себе.

-- Что же теперь со мной будет?

Суварнин пожал плечами.

-- Ничего хорошего,-- откровенно поведал он.-- Как ваш друг, советую вам: уезжайте поскорее из страны.

Подошел, взял со стола странички своего оригинала, разорвал их на мелкие кусочки, соорудил из них небольшую кучку на полу и поднес спичку... Подождал, пока погас маленький костер, тщательно растер ногой пепел, допил водку, на сей раз прямо из горлышка, и вышел из мастерской.

Эту ночь Баранов не сомкнул глаз. Всю ночь он выслушивал свою жену. Та увлеченно, торопливо говорила с восьми вечера до восьми утра -- вдохновенная речь, в ней каждая более или менее важная тема освещалась с такой точностью, настолько полно, что наверняка понравилась бы самому Эдмунду Берку1, жившему в другой стране, где жизнь была куда приятнее и лениво размереннее.

Днем ее уведомили, что их квартира передается одному виолончелисту, дядя которого работал в Центральном Комитете. В пять часов ее освобождали от всех служебных обязанностей как начальника воспитательной системы детских яслей и переводили на должность помощника врача-диетолога в колонию для детей с криминальными наклонностями, расположенную в тридцати километрах от Москвы. Используя все эти факты в качестве трамплина, перед аудиторией, состоявшей всего из одного человека, опершись спиной на взбитые подушки, она в течение двенадцати часов кряду демонстрировала мужу свое красноречие, ни разу при этом не повторяясь, лишь делая время от времени паузы, чтобы вдохнуть воздух.

-- Уничтожены, разорены,-- ясно, без всякой хрипоты констатировала она ровно в восемь, когда загудели протяжные гудки на фабриках, возвещая о начале рабочего дня.-- Мы абсолютно разорены. И за что? За какую-то идиотскую, бессмысленную мазню, в которой никто не понял ни уха ни рыла! Человек хочет быть художником. Бог с ним! Хотя это и ребячество, пусть будет, я ничего не имею против, я не жалуюсь. Человек хочет рисовать яблоки. Глупо? Ну и что из этого! Но яблоки на холсте хотя бы можно понять. Они не имеют никаких политических аллюзий. Яблоки не превращаются в бомбы. Но эта... эта голая сука... Для чего она? Какое она имеет отношение ко мне? Какое, я спрашиваю?

Онемев, Баранов во все глаза смотрел на жену, подперев подушкой голову.

-- Ну, давай! -- обратилась к нему Анна.-- Давай, скажи хоть что-нибудь! Нельзя же быть вечным молчуном. Скажи хоть что-нибудь! Одно слово...

-- Анна,-- произнес наконец срывающимся голосом расстроенный Баранов,-Анна... прошу тебя...-- Он явно колебался; хотел сказать ей: "Анна, я люблю тебя", но передумал.