Он тоже катался на подножках. В этом была его безусловная, никем, кроме постовых, не стесняемая свобода. Однако его трамваи шли не через детство, а через уже жизнь, и вспрыгивание на подножку грозило не столько родительской ругней, сколько попаданием под колесо.

Величаво лакедемонствуя, он просто не принимал в расчет, что становление маленького человека происходит прихотливо, что пока ты, скажем, болеешь, мама от тебя не отходит, а в последний день (ты уже выздоровел, но расставаться с ее самоотверженностью неохота) о тебе забывает и не отлучается теперь от керосинок, то есть выздоровление - конец материнским заботам, хотя тебе это неприятно, как неприятны в постели крошки, покуда мамина рука быстрыми движениями не вышаркнет их прочь.

Не учитывал он, что, кроме окрика и приказа, бывает еще и диалог, а навык в нем приобретается в те правремена, когда сидишь на горшке и на сотый мамин вопрос "уже?" отвечаешь "еще не уже", и снова через какое-то время "уже?" и снова "еще не уже!".

Что в нестерпимом после бани холоде предбанника (который был ему, конечно, известен), отец, натягивая на тебя свитер и заговорившись с соседом по скамейке, на полдороге свитером застревает, и твоя голова получается стиснута. Ты же, задыхаясь, ожидаешь воздуха не от собственных действий, а от отцовых.

Не знает он, что после чтения "Страшной мести" находит такой ужас, что отцу ничего не остается, как лечь к тебе в постель, чтобы ты не умер от страха.

Что бесконечность постигаешь, созерцая нескончаемую шпулю ниток защитного цвета, которые выданы матери для шитья маскхалатов. Маскхалаты давно не шьются, матери давно нет, а нитки не кончились до сих пор.

А равнодушию обучаешься, когда под колонкой через вставленный в заднепроходную дырку шланг наполняют водой Веркиного сына. (Хотя беспризорники, конечно, тоже знали, как наполнять водой сверстников.)

Нет, не довелось ему набраться этих и других детских обогащений. Он правильно спохватывался, что многое упущено, хотя правильно догадался, что человеку уже с детства определена ложная дорога преображений и сомнительного опыта.

Получалось ли единственно верное бытование у него самого?

Первыми довели, что такое не всегда возможно, что мир не вовсе побеждаем, а сам он не вовсе победителен, чирьи - напасть военной и послевоенной поры, весьма докучливая, а в тяжелой форме просто мучительная гадость. Его случай был как раз тяжелый, и чирей на шее, болезненно завязавшись, так же болезненно зрел, распространяя вокруг себя отвратительный отек и не давая голове устроиться на подушке, чтобы хоть чуть-чуть поспать.

Пришлось идти в амбулаторию, которая над почтой. Следует сказать, что устроенные в разумных местах и в достаточных количествах эти амбулатории были хотя и убоги, но выглядели так марлево-белоснежно, с таким крашеным полом, с такими непрерывно умываемыми руками фельдшериц и докторш, что подобную удачу в социальной нашей истории повторить вряд ли когда-нибудь получится. Хотя, возможно, так всего лишь казалось или запомнилось, а на самом деле все было по-другому.

В амбулатории он сразу отметил полную недовдутость докторши и медсестры, в момент его прихода обсуждавших, следует ли, когда варишь манную кашу, сперва манку поджаривать. Ну мог ли у человечества получиться безупречным амбулаторный медперсонал, озабоченный не только гигиеной и неукоснительным накрахмаливанием халатов, но и пребывающий в тупой зависимости от жарить ли крупу?!

И вот ему, человеку почти совершенному, предстояло подвергнуться хирургической операции путем взрезания нарыва, выпускания гноя, а затем удаления чирьевого корня. Как никогда олицетворяя собой секущую, он уселся в кресло и собрался было для врачебного удобства сдвинуть уши, но произошло невероятное. С ним, абсолютно самодостаточным, едва блеснул в руке у докторши ланцет, случился обморок. Все внутри Н. поехало, мятное слабосилье ничему не смогло воспротивиться, и только невыносимый нашатырь вернул его в лакедемоняне.

Тогда-то он кое в чем засомневался и вроде бы даже обескуражился.

Между прочим, он был женат, что полагал весьма разумным. Хотя домашнее неодиночество докучало всевозможной чушью и суетой, однако наличие рядом особи, в которой изживаешь ложные навыки жизни, а она, присоединяя к твоим возвратно-поступательным движениям свои, ликвидирует телесную докуку и лежа способствует обоюдному здоровью, оказывалось не лишним.

Ему было очевидно, что природа замаскировала детородную задачу под оглупляющую человека любовь. Учитывая это, он просто изливал в жену что следовало, а та, равномерно двигая туловищем, осмысленно получаемое принимала. И лучше не придумаешь. А любовь со всеми ее терзаниями, сердцебиениями и разочарованиями была, по его словам, не более чем "конфекта коровка", которая всего-то сделана из молока, сахара и картофельного сиропа, но тягучая и не отлипает от зубов.

Жили они хотя и не в бараке, но в одной комнате с барачным ассортиментом жизни, который описывать не станем - рассказ не про это. Будучи тоже по педагогической части, жена никого не учила, а выводила в РОНО графики успеваемости, хотя увлекалась фордизмами, разделяла его взгляды на жизнь, ходила с челкой, варила простую снедь, но чаще они питались в столовой, где пища по простоте и жути превосходила все, что можно сказать о ней плохого. Столовская еда была настолько никакая, что ею было даже не отравиться. А это, хотя и неплохо, но "нельзя отравиться" слева от вертикальной черты, где пишется "Дано", очень похоже на "не получается забеременеть".

Что как раз имело место в их сожительстве.

Они натренировались в момент семяподачи учащенно не дышать, и, пока он поставлял в нее положенное, а она это положенное принимала, разговаривали о чем-либо практическом. Разве что ближе к свершению он предупреждал ее пацанским словцом: "Я спускаю! Подымай ноги!"

И жена после совершенного как надо соития лежала, чтоб ничего не пропало, с задранными на кроватную спинку ногами и заодно просматривала показатели успеваемости. Пока же лоно ее подсыхало, Н. уходил ставить чайник, попить чаю с сушками.

"Наш будет не такой!" - думал он, звякая чайником и доставая сушки. "Наш будет не такой! - говорил он, когда слышал, как кто-то из заоконных дразнил товарища или убегал с воплем "мама!" - Дитя должно быть безупречно, как учебник Киселева!"

То, что бывают тоскливые вечера, - известно. Хотя по вечерам есть готовальня. Но что бывают тоскливые утра и полудни, и обеды, и бессонные ночи, он сперва не знал. Щелкать выключателем, зажигая и гася лампочку с такой частотой, что свет в ней не мигал, а виделся сплошным, он наловчился еще в детдоме, а заставить себя заснуть, оказывается, не мог. Поэтому, после того, как Н., неоднократно поубеждав жену, что "наш будет не такой", стал говорить это все реже, они стали подумывать о приемном дитяти.

Жена даже сказала: "Может, евреенка возьмем, чтоб наверняка. Правда, их всех после войны расхватали".

"Нет уж! Его будут ставить ни во что, и он выработается не как следует" - возразил Н.

Когда они решили наконец обратиться в детдом, он как раз овладевал стихотворством. Только что появился красный шеститомничек Маяковского, и он его изучил, находя в императивах поэта многое бессмысленным и не по делу. Однако воздействие организованного в интенсивно-побудительные строки текста все же испытал и тоже вознамерился что-нибудь посочинять или, как он выразился, "подзаняться писаниной".

Строки у Н. стали складываться вполне оригинальные, но с особым вывертом слов и образов, например:

Сад на рассвете свищет и птится...

Сказанный сад "птился" страницы две, причем исписанных левой рукой, потому что, заупражнявшись сочинять, Н. освоение левой все еще продолжал (помните окружность?). Подключение руки правой ситуацию в поэме о "птящемся" вертограде сразу, конечно, переиначило. Милый рассветный сад левши обратился диким полем, где бесчинствовала свирепая десница: