Наконец-то я поймал его, пейзаж Достоевского. Он весь был растворен в безумном воздухе пропащей страны.
От этого-то климата, от этого воздуха и пыталс безуспешно защититься князь Мышкин - другим пейзажем.
Мы все имеем вид путешественников. Ни у кого нет определенной сферы существования, ни для чего не выработано хороших привычек, ни для чего нет правил; нет даже домашнего очага; нет ничего, что привязывало бы, что пробуждало бы в вас симпатию или любовь, ничего прочного, ничего постоянного; все протекает, все уходит, не оставляя следа ни вне, ни внутри вас.
...Вам придется себе все создавать, сударыня, вплоть до воздуха для дыхания, вплоть до почвы под ногами.
Эти слова принадлежали другому, невыдуманному безумцу. Дальше у него шло: И это буквально так. Я давно знал наизусть чаадаевские строчки, но только теперь до меня дошел их простой смысл. Достоевский этот вещий смысл всегда держал в голове; князь Мышкин болен у него той же болезнью и сам пытается разъяснить себе эту русскую болезнь в других: Отчего это, отчего разом такое исступление? Неужто не знаете? Оттого, что он отечество нашел, которое здесь просмотрел, и обрадовался; берег, землю нашел и бросился ее целовать!
Я припомнил свой неосуществленный замысел: выходить в Солигаличе к обеду в белом галстуке ровно в 7.18 вечера. Как давно это было!..
Еще ночью, в постели, у меня появилось дурное предчувствие. Страх перед возвращением болезни, впрочем, подступал и прежде, но я старался гнать его от себя подальше.
Утром на стульчаке туалета-времянки остались лужи крови. Сомнений уже не было.
Весь день я промаялся на ногах, не решаясь почему-то лечь в постель, хотя накануне так и не сомкнул глаз, а вечером приковылял к Ольге Степановне. Она угощала мен со всегдашним радушием, но я едва усиживал на краешке стула и чувствовал себ совсем как тогда в гостях у вашей мамы, с той лишь разницей, что это был Солигалич, не Кембридж, и впереди у меня не было уже никаких надежд.
- Плотник считает, что я наказан по заслугам, сказал я Ольге Степановне. - Надо было думать о выживании, а я захотел жить. Или наоборот: надо было махнуть на все рукой и отдыхать, а я чего-то там копошился. Не помню, короче говоря, что он считает, но мой крашеный потолок шибко ему не понравился.
- Каждый судит, как умеет, на всех не потрафишь, - спокойно и грустно утешала меня Ольга Степановна. Вы, наверное, в Англии подсмотрели это, с потолком-то?
- Не совсем это, а в общем - да, там... Я представлял себе, будто у меня каюта.
- Красиво было. Неужели ничего нельзя исправить?
Он сказал, что дешевле построить новый дом... В морской практике есть такое понятие: цементный ящик. Когда корабль внезапно дает течь, поврежденное место забивают досками и бетонируют. Это позволяет добраться до ближайшего порта или базы, где есть условия для настоящего ремонта. Конечно, мой ветхий дом тоже можно по аналогии весь обложить такими ящиками...
И тихо добрести до порта.
Да.
- Да-а... Я-то в свою гавань уже пришла. На корабельное кладбище. А вас мне жалко.
Я впервые слышал от нее нечто сентиментальное.
- Солигалич не кладбище, - возразил я. - Это превосходное место для того, чтобы начать здесь жить. Просто у меня, видимо, слишком мало сил для каких-либо начинаний.
Вечером, по пути от Ольги Степановны домой - в обход, через мост,- я позвонил с почты жене. Она по голосу моему догадалась, что дело плохо.
- Приезжай, - сказала она. - Отлежишься здесь, а дальше что-нибудь придумаем. Деньги пока есть, не беспокойся. Нельз было так себя изнурять...
Нищего в московской электричке я узнал. Все такой же грязный, далеко распространяющий свой нестерпимый дух, он все тем же припадочным голосом зачитывал пассажирам целое стихотворное обращение:
Чистого вам неба,
Душистого хлеба,
Родниковой воды
И никакой вам беды,
добрые люди!
Кто чем может,
Тем и поможет!
Подайте слепому калеке!
Держал он себя увереннее и развязнее, чем полгода назад, несколько даже вальяжно.
По сторонам дороги мелькали выросшие без мен частные многоэтажные терема из превосходного кирпича, с мансардными окнами, со множеством архитектурных излишеств: лоджиями, большими арочными проемами с цветными витражами, башенками и шпилями, сверкающие на солнце дорогим металлом крыш - и с бронированными ставнями, конечно. Где-то тут мой бывший банкир. Где-то тут наши зимние обидчики, наверняка уже тут...
- Помнишь: Выпьем за то, чтобы наши желани всегда совпадали с нашими возможностями! - долетело до меня с соседней скамьи. - Хороший тост.
Странное дело, сам я не испытывал уже ни зависти, ни злобы. Меня не оставляло чувство, что в этой стране, пока она вся такая, какая есть, никто не может быть счастлив. Как-то я, помню, у вас спрашивал: а как ваш народ относится к неправедно нажитым миллионам и миллиардам, почему не бунтует? А зачем бунтовать, изумлялись вы, когда большинству очень даже неплохо живется... Окажись вы теперь здесь, думал я, вы сказали бы, что те, кто строит на пустырях и помойках дворцы и покупает самые дорогие машины, - что они очень глупые. Наверняка бы так сказали, ведь в вашей умной головке собран и классифицирован многовековой опыт трагических оплошностей человечества. В конце концов, этим выскочкам придется дышать одним со всеми смрадом, ездить по тем же разбитым дорогам и пользоваться теми же разрушенными коммуникациями, сидеть без газа, электричества и воды, подвергаться столь же дикому произволу со стороны государства, попадать в общие аварии и катастрофы, а вдобавок ко всему этому ощущать на себе горящие ненавистью взоры обделенной толпы и бояться за себя и своих близких... Они ошибаются, надеясь спастись за толстыми каменными стенами и чугунными решетками. Никому не будет спасения.
Жена сообщила, что накануне моего приезда кто-то звонил и по-английски спрашивал меня. Языка она почти не знала, слышно было плохо, и она не поняла, в чем дело.
Мне стало не по себе. Может, это был тот самый спасительный знак, которого втайне ждал все эти месяцы? Но от кого?.. Надо же так - опоздать всего на день! Жена меня успокаивала: она почему-то была уверена, что позвонят еще.
С дороги я почти сутки проспал на старом продранном диване, показавшемся мне после Солигалича невероятно уютным. А проснувшись, вспомнил об Ане Вербиной и набрал наудачу ее номер.
Я пыталась с вами связаться, - сказала Аня. - Здесь много событий. Вас так долго не было!
- Да, я пробовал начать другую жизнь.
- Не получилось? Да что я, можно и не спрашивать. Помните, у Хомякова где-то сказано: Малейший угол мира, независимый от духа, достаточен для необходимости. А у нас такую махину как складывали сотни лет из одних необходимостей, так все складывают и складывают... Конечно, рухнет.
Скоро?
- А вы этого хотите?
- Хочу. Опять хочу.
- Не знаю. Я недавно вернулась из командировки в провинцию... Что мы делаем с людьми, чего от них добиваемся, чему пытаемся научить? Если ребенка не кормить, но раз в неделю давать ему, скажем, по конфете, он протянет какое-то время - может быть, даже долго - на одном ожидании, на одном моральном подъеме. Это плохо, нездорово, опасно для жизни, о чем мы без конца и твердили в последние годы. Но единственным результатом этих наших интеллигентских консилиумов, всей нашей говорильни стало то, что спасительную конфету отняли, а взамен ничего...
Голос у нее был усталый и тихий. Эти слова оказались последними слышанными мной ее словами.
Я боялся звонить сестре и спрашивать про маму. Последняя весточка от нее пришла в Солигалич с месяц назад. Письмо было невразумительным, полным сентиментальных воспоминаний о нашем детстве и странных намеков, смысла которых я разгадать не сумел. Теперь я ничем, совсем уже ничем не мог им помочь. Денег не было; пускаться больному в новую дальнюю дорогу, чтобы объедать там мать с сестрой, было бы безумием.