Но во сне меня смущало другое: почему кладбищенская площадь названа живой? (То, что речь в письме идет именно о могиле, сомнений почему-то не вызывало.) Может быть, это просто опечатка и надо читать жилой? И тут мен осенило: ведь кладбища-то наши в самом деле очень живые! Проплыли в мозгу тяжелые серебристые заколки в виде бабочек на взбитых прическах двух девчонок, сидевших впереди меня в солигаличском автобусе. Я тогда еще отметил про себя: как на кладбище. Там тоже железные сварные надгробия и оградки, крашенные серебрянкой. Грубые, дорогостоящие и для всех одинаковые. Обзаводиться ими, по-видимому, просто необходимо - как необходимо покупать в дом диван или шифоньер или обносить забором двор. Это суета живых, а вовсе не память об усопших и не украшение их посмертного бытия. Это тоже судьба России, наши такие живые и такие безобразные кладбища... Мне очень захотелось потрогать бабочку-надгробие над розовой раковиной ушка. Я уже протянул было руку...

Сосед! Соседушко! - закричала девка истошным голосом.

Я открыл глаза. Показалось, что меня окликнули по имени-отчеству, причем отчество переврали точно так, как в письме. Я выходил из сна с ужасным чувством несчастья, окончательного крушения всех надежд. Пошарил рукой по одеялу в поисках письма, чтобы перечитать его еще раз. Оно только что было здесь!

Соседушко! Меня Леша убивает!

Старушечий вскрик захлебнулся хрипом. Я бросился к окну. В полутемном дворе мужчина наотмашь бил кулаком по голове старуху. Я заметался в поисках одежды и снова завороженно прилип к окну, дрожащими пальцами пытаясь застегнуть рубашку. Он уже втаскивал ее за волосы в дом по ступенькам крыльца, как мешок картошки...

Соседская калитка была закрыта на засов. Я босиком прошел по улице до тускло освещенного окна кухни.

- Не смей, сука, жаловаться! - донеслось из-за окна рычанье внука.

- Да какая же я тебе сука, Леша! - громко отчитывал его знакомый голос. - Мне скоро девяносто стукнет, а ты меня сукой обзываешь, жеребец бессовестный!

Слава Богу, старуха была жива. У меня подкашивались ноги. Я присел у забора и впервые перевел дух, стараясь унять тупую боль и смертельную усталость в груди. Вокруг меня сияла все та же волшебная белая ночь с ее дурманящими ароматами, только небо из зеленого стало золотистым, с легчайшими акварельными мазками облаков над горизонтом...

Старуха молила меня о помощи. Чем же я мог ей помочь?

Утром вспомнил, откуда была с вечера привязавшаяся ко мне фраза про пятьдесят шагов: из подробного, тщательно написанного пейзажа, к которому герой Достоевского постоянно возвращается, дополняя этот пейзаж все новыми и новыми красочными деталями! Речь идет, конечно, о князе Мышкине, идиоте. Он живет этим пейзажем на протяжении всего романа. С попыток пересказать некую важную для него картину, привлечь к ней внимание он начинает первые знакомства, едва вернувшись в Россию после долгого пребывания в Швейцарии: Тоже иногда в полдень, когда зайдешь куда-нибудь в горы, станешь один посредине горы, кругом сосны, старые, большие, смолистые; вверху на скале старый замок средневековый, развалины; наша деревенька далеко внизу, чуть видна; солнце яркое, небо голубое, тишина страшная... К своему воспоминанию он возвращается каждый раз и в минуты важных решений, и в минуты самых тяжелых душевных мук: Иногда ему хотелось уйти куда-нибудь, совсем исчезнуть отсюда... Мгновениями ему мечтались и горы, и именно одна знакомая точка в горах, которую он всегда любил припоминать и куда он любил ходить, когда еще жил там, и смотреть оттуда вниз на деревню, на чуть мелькавшую внизу белую нитку водопада, на белые облака, на заброшенный старый замок. О,как бы он хотел очутиться теперь там...

Не удивляйтесь, что много цитирую. Увлекшись своими припоминаниями из Достоевского, я посетил в Солигаличе городскую библиотеку и попросил на время никому не нужный томик Идиота из десятитомного издания еще пятидесятых, кажется, годов.

Как я потом специально убедился, Достоевский в самом деле не любил разворачивать пейзажные описания, несмотря на постоянно и пронзительно ощущаемые в его прозе место действия, воздух действия, чуть ли не трепетание этого воздуха... Идиот с его навязчивым подробным воспоминанием стал в этом смысле исключением из правила. Но даже здесь, как вы чувствуете, на первом месте не картина, а точка, некое духовное средоточие Божьего мира вне времени и пространства. Можно ли назвать такую точку, навсегда покинутую в чужой стране, домом? Если взамен нет ничего другого, если скитаешься по чужим углам, как князь Мышкин, - вероятно, можно. Не дачу же Лебедева, не террасу с кадками так звать! - она числится домом князя лишь механически, по недоразумению. Во всяком случае, эта картина, это навсегда врезавшееся в память впечатление как будто охраняет князя Мышкина в России, как будто постоянно от чего-то его спасает вплоть до настоящего безумия, которым заканчивается роман. От чего же?..

Напарник, с которым я работал уже вторую неделю, в то утро неожиданно спросил:

- Ты давно на пенсии?

Мы с ним возводили кирпичные столбики под углами дома: он клал кирпич с раствором, я подносил. После ужасной ночи все во мне как-то опустилось. Всклокоченный, в рваной перемазанной грязью рубахе, я являл собою, должно быть, жалкое зрелище.

- Что, плохо выгляжу?

- Ну почему плохо... Мне и самому уже шестьдесят третий годок пошел.

Мы встретились оценивающими взглядами. Он был роста невысокого, но прямой, крепкий, с худым мускулистым лицом. Я дал бы ему не больше пятидесяти...

С возрастами у меня здесь, в Солигаличе, вообще была путаница. Разбираясь как-то на чердаке, я нашел в старом чемодане женские белые туфли большого размера. Одна была без каблука, из-за этого их, видимо, и забросили - кожа сверху была совсем новая, чистая, какая-то девственная... Чем-то ностальгическим на меня от этих туфель повеяло. Может быть, попалась еще тогда на глаза выцветшая фотография выпускного класса, где тетка с Ольгой Степановной, две рослые большеногие подружки, рядышком в форменных платьях с белыми фартучками... (Я перенес фотографию с чердака в дом и вскоре подарил ее Ольге Степановне - у нее такой не сохранилось.) Разглядывая эти туфли с чуть продавленными и едва успевшими отполироваться под пяткой стельками, почти новые и даже вполне современного, как ни странно, фасона, я почему-то вспомнил вас. Такая уж у меня, видать, судьба - всегда и везде теперь вас вспоминать. И подумал, что туфли эти тетка надевала лет тридцать, наверное, назад, когда ей было ровно столько, сколько вам сейчас...

Плотника, прибавившего мне два с лишком десятка лет, постарался разубедить. А через полчаса, забежав за каким-то инструментом в дом и с любопытством глянув на себя в зеркало, сам уже был ни в чем не уверен. Напарник выглядел значительно моложе меня. Я был слишком изможден непосильной работой и дурными мыслями - короче, exhausted. (Помните тот мой перевод предостережения с мыльной обертки?)

- У меня внучка в Питере, технологический заканчивает! хвастал мой напарник. - А дочь в Германию уехала. Не могу, говорит, здесь жить, и все тут! У нее муж, это... Из наших немцев был, из Казахстана. К Новому году посылочку с продуктами прислала. Чего только нет! Ты в жись такого не видывал.

- Видывал, сказал я.

- Да нет, у вас в Москве не то. В Москве такого не найдешь...

- А я не в Москве. Я в Англии видел.

- В Англии? - изумленно уставился на меня напарник, отложив кирпич. - Как ты туда попал, в Англию-то? В гости иль как?

- Научная командировка.

- А-а... Ученый человек, значит. Чего ж ты здесь-то делаешь?

- Как чего? Работаю. Дом отстраиваю.

Верно, верно. Этот дом, если за него как следует взяться... Он еще и внукам твоим послужит, - пыхтел напарник, втискивая под бревно последний ряд кирпичей, и вдруг замер на секунду и оглянулся на меня как-то странно, чуть ли не с жалостью, но и с опаской: - А чего не остался? Не нужен, что ль?