Изменить стиль страницы
* * *

Он замолчал и стал тихо перебирать струны мандолины… Смотрел куда-то — напротив себя, — но не в стенку, а куда-то мимо стены… И бесхитростные голубые глаза, детские и простые, — приняли какое-то странное выражение…

— Ах, Мария Дмитриевна! — внезапно сказал он. — Если бы вы знали, как я люблю армию!.. Армию, ее заветы, уклад, быт… Я не знал никогда — что мне ближе и дороже: семья моя родная — мать и сестры — или армия?! …Я говорю серьезно!.. Не думайте, что это я так — пыль в глаза вам пускаю… «с тем, чтобы для вас», как говорят в Одессе…

Он приготовился обидеться заранее и заглядывал в лицо, ища в нем недоверчивого выражения…

— Что вы, Коля… оставьте!..

Он продолжал.

— Да, вы это сами должны понимать… вы тоже «военная»… понимаете, — когда я пошел, я же мальчиком был… гимназистом. И пороховой дым для меня — как для вас ваши любимые духи… как они — «Chippre» называются?… Что ли?

Вот этот пороховой шипр насквозь мою душу продушил… С тех пор у меня ничего, кроме армии, не было… Ни жизни своей, личной, ни дома, ни привязанности… Мой полк, Корниловский, — мой дом… товарищи — семья и привязанности… И я жил все эти годы своей полковой семьей…

Вот, говорят в Галлиполи тяжело… Оттуда бегут… Там плохо кормят… Но поверьте, если бы меня поселили бы здесь, в Константинополе, кормили бы даже каждый день вкусным обедом, — все-таки через неделю я бы убежал… туда… в тот галлипольский лагерь… где, говорят, плохо кормят и все плохо… Им плохо — а мне хорошо!.. И мне уже скучно и противно здесь, в вашем Константинополе… Стремлюсь уже обратно…

* * *

Он тихонько стал наигрывать какую-то военную песенку… Потом задумался…

— Вот… — тихо сказал он — …эта песенка. Сколько с ней связано. Сколько под ее звуки дорогих картин выплывает… оттуда… из нашего славного прошлого…

А ведь оно славное, Мария Дмитриевна! Правда же? Ну ладно, нас победили, нас загнали на этот полуостров, и французы, издеваясь, швыряют нам милостыню — паек!! Они думают нас унизить? Нас?.. Господи! Что может унизить тех, кто все потерял!.. Ладно!.. пусть унижают!..

Но нашего прошлого — никто не унизит! Наших знамен — никто ничем не может запачкать!.. Кто может бросить в нас, корниловцев, камнем или грязью? Кто, знающий нашу историю? Мы стали на защиту нашей родной земли… Мы бросили призыв всей России… Мы — первые!.. Корниловцы!..

Мы отчаянно боролись три года. Наши лучшие перебиты… Мы — горсточка, боролись против всей одуревшей русской громады… Конечно, они своей численностью победили… Но они вытеснили нас из России, а не задавили. Все-таки мы не смирились!.. Все-таки мы им не подчинились!.. Мы — ушли…

Нет! У нас нет ни родины, ни семьи — ничего… Но нашего славного прошлого, нашей незапачканной чести — никому не взять от нас!.. Ведь правда же?

И замолчал…

— Ну, Коля, — пока что давайте пить чай… Слышите, кипит вода…

Жорж

Ему двадцать два года… но на вид ему можно дать тридцать и даже сорок… Лицо? Какое бывает у них… после эвакуации…

Говорит он быстро, быстро, бесцветно, как-то беззвучно, причем когда-то выразительное лицо принимает все одно и то же выражение усталости, скорби и недоумения…

И печально смотрят потухшие глаза…

* * *

Он приходит по вечерам, неизвестно откуда и неизвестно куда пойдет…

— Вы откуда?

— С Перской…

— А от нас куда?

— На Перскую…

Так называют они Перу — убежище и приют таких, как он, Жорж, бездомных и голодных…

* * *

Когда-то он был ловким, хорошеньким мальчиком, которому так шла малиновая бескозырка Елизаветградского училища… Его в корпусе все знали…

—А, Жорж?! Будущая звезда кинематографа? Как же, знаем!..

Может быть, от этого все и пошло.

* * *

Мальчик робкий, балованный, он был выброшен в жерло жизни… Выброшен резко, без перехода, — из маминой комнатки в отряд для усмирения кого-то или чей-то охраны…

Странно, почему в это время среди офицерства была так в моде «театральность». Каждый мнил себя артистом или критиком искусства, во всяком случае, так или иначе причастным к сцене… Конферансье были страшно в моде…

Жорж сразу попал в среду, где его робкие мечты о театральной арене осмелели и стали преображаться в реальное.

В перерывах между схватками, усмирениями, восстаниями он где-то выступал на подмостках, играл в одном из бесчисленных театрах-кабаре — снимался с Верочкой Холодной, участвуя в фильме… Незаметно, а может быть и намеренно, усвоил тон первого любовника, конферансье, смешав с жаргоном и манерами кавалериста «славной южной школы»… Он научился нюхать кокаин, подрисовывать брови, подтушевывать глаза и румянить губы… И при этом носил «тонные» галифе и савельевские «малиновые» шпоры, всем своим обликом представляя характернейший до каррикатуры тип офицера добровольческих войн… Карикатурного, жалко-смешного, как песня Вертинского, преложенная на солдатский лад…

«Ва-аши па-альцы пахнут ладаном

И в ресницах спит печаль…

Жамаис, Жамаис… пташечка,

Соловеюшка жалобно поет»…

* * *

В России еще было можно как-то смешать и совместить конферансье с офицером. Но здесь, за границей, —нельзя. Все настоящие офицеры собрались на полуострове Галлиполи… А артисты, «спекулянты» и т.п. — покинули их среду, ибо им нечего было там делать, ибо их там ничего не держало…

И он ушел… Он ведь был кусочек офицера и кусочек артиста кабаре…

* * *

В Константинополе ему пришлось туго… На своем любимом поприще подвизаться не удалось. Чересчур много было их, таких как он, горе-артистов, самоучек, — «самоопределивших» свои таланты… И поиграв где-то недели две, он ушел… Ему отказали под предлогом отсутствия костюма…

Он пошел на Перу…

* * *

Он пробовал заняться спекуляцией…

Я его как-то встретила с большим пакетом под мышкой… Лицо было деловито-озабоченно… Он спешил…

— Жорж, куда?

Он остановился и узнал.

— А вот… дела… Не знаете ли кого-нибудь, кто мог бы купить лигнин?

— Лигнин? Что вы!.. А вы знаете-то сами, что такое лигнин?

— А как же…

Он развернул пакет. Это был действительно лигнин…

— Вот продаю… Купил по случаю партию лигнина… говорили, за бесценок… А оказалось, что и в магазинах столько же стоит… теперь уж не знаю, как быть… лишь бы продать… Вы бы не взяли на себя? Насчет процентов за проданное…

— Оставьте, пожалуйста… Я здесь никого не знаю… А на какие деньги купили?

Он замигал глазами…

— Вот… папины золотые часы продал… Ужасно жалко… Но что же делать? Ничего не могу… Вот обещали взять… тут одно кабарэ открывается… песенки инсценировать… Но костюма штатского нет… просто беда…

— Да вы бы, Жорж, службу поискали… Вы же французский язык знаете…

— Нет… нет!.. — он даже заволновался. — Как же? Я же рожден артистом… Я не хочу служить. Мне бы костюм — меня всюду возьмут… Я же с Верочкой Холодной… Вот тут снимки будут… Я бы мог… мне предлагали… Но вот костюм!.. А служить? Забыть свое призвание? Никогда!..

— Вы, наверное, голодаете?..

— Ничего!.. Не всегда так будет… Вот скоро в Россию вернемся… Или, может быть, в Марсель уеду…

— Почему же в Марсель?

— А так… слышал, что в Марсель приглашают киноартистов… Вот и я поеду…

* * *

Время шло… Он все мечтал о сцене, и лицо его худело, а под глазами ложилась тушь —не от Дорэновского карандаша, а от руки голода… и нужды. Но он по-прежнему надеялся попасть в кинотеатр и не пытался даже искать себе что-нибудь прочное, перебиваясь случайными заработками или продажей последних вещей…

* * *

Он приходил ко мне «на минутку»… Иногда просиживал часы… И от его шинели, старой, истасканной Елизаветградской длиннополой шинели, пахло сыростью Перы и закоулков Галаты…