Следующую загадку Бобка уже немного прояснил — хотя и не старался. Он многое видел сам, и от сопоставлений терпел в затылке досужее осознание. Было это в день возвращения Хозяйки с Мальчиком, когда вездесущая зелень прибрала не только весеннюю голь — в траве уже потонул весь стареющий под заборами хлам.
Лицо у Мальчика как-то изменилось, взгляд стал отвлеченным; он уже меньше обрадовался Бобке, только по-хозяйски пошлепал его по темени, сказал: «А-а, Бобчик…» Ближе к вечеру пришли соседи, владельцы Асты. Сидели все под навесом, ели, разговаривали над новыми вещами и одеждами, которые показывала Хозяйка, — особенно женщины. Мужчины отвлекались бутылкой, обнося ею мелкие стаканы и выпивая, а когда женщины ушли с одеждой в дом, то стали петь и удовольственно посмеиваться, а владелец Асты — тот просто гоготал, как бодрый гусь, и лицо его напитывалось поросячьим оттенком. Лицо у Хозяйки стало, наоборот, суровым, когда они позже вышли из дома, а соседская женщина, осторожно ворочая глазами, ей что-то договаривала. Бобка еще приметил, как на груди ее нового платья болтнулась на нитке картонка — оттого, что она наклонилась к Хозяйкиному уху.
Когда же соседи ушли и вскоре стемнело, Бобка услышал из открытой форточки хозяев приглушенную ругань, а среди слов разобрал одно, хорошо ему известное, — Хозяйка сердито повторила его несколько раз: «Уйди!» — и еще что-то ругающее, и снова: «Уйди!», так, что даже сам Бобка заугрюмился и ушел на всякий случай в конуру. Вскоре разговор оборвался на самом громком месте, и из дома вышел Хозяин, обнявши матрас. Он ушел с ним на лежанку под навесом, долго там возился, угомоняясь, но Бобка слышал, что он не уснул, а бодрился огоньком своего курева. Посреди ночи поднялся ветер, захлопала толь на конуре и брызнул косой дождь. Первые капли потревожили на лежанке Хозяина, и он опять в обнимку с матрасом пришел к средней двери сарая, что была между Бобкой и свиньями. Потом Хозяин вкрадчиво прошел на веранду; его голова, едва различимая в свете дальней лампочки, рывками опустилась вниз (там была в полу дверца погреба), скрылась ненадолго — и вскоре обратными толчками поднялась. Снедь и бутылку Хозяин унес в сарай; оттуда чурлюкало в наполняемой кружке, и донесло тем сортом водки, который напоминал протухшую кухонную тряпку. От неурочного напоминания еды у Бобки растревожилось в животе, и Хозяин об этом догадался. Он вышел из сарая и положил псу кое-что поесть: кусочек сала, рыбную голову и банку чуть отдающих мясом, расковырянных консервов. Хозяин посмотрел, как Бобка проверяет нюхом пищу, как ест, как, круто извернув шею, терпеливо хрустит рыбной головой, прижав ее к земле обмозолившейся культей, — и вдруг присел возле него, легонько похлопал его по темени и погладил. Пахло от Хозяина тем же, чего поел Бобка, но все было густо пропитано водкой. От неожиданной ласки Бобка заневолился; ему стало приятно, но смущение комом запершило в носу, не давая ему сомлеть; он раз и другой чихнул, осклабился и, чтобы угодить, робко лизнул непривычную Хозяинову руку, пахнущую застарелым табаком, — и отчего-то ему вдруг стало не по себе; может, потому, что Хозяин нарушил порядок привычной суровости…
На другую ночь Хозяин снова пришел в сарай, снова покормил Бобку тем же, чем закусывал сам, но котлета, которую он кинул для начала, оказалась вымоченной в водке. Бобка озадачился, но, чтобы не сердить Хозяина, съел котлету — проглотил одним кусом, отвращая губы. Он смутно припомнил, что противный запах водки какой-то странной зависимостью связан с последующим удовольствием. И действительно: удовольствие вползло в Бобку в виде туго разлитого внутри тепла — и в лапах тоже. Ему стало хорошо, как будто все части в теле обрели наконец свое лучшее место. Теперь он сам привалился головой к Хозяину; тот понятливо похлопал его по темени и ушел укладываться.
Бобка остался в приятном одиночестве, ощущая, как мягкими клубами ворочается в нем блаженство. Ему показалось, что вот сейчас можно побежать обеими парами уверенных лап — быстро, ловко, как раньше. Он невольно подался грудью вперед, удостоверив подушечками пальцев твердь земли, чтобы оттолкнуться, и уже напрашивался прежний ладный перебор лап — как вдруг почудилась мусорная машина, ее воняющий бензином передок, едва не наехавший на задние лапы. В груди томительно затукало от забытого испуга, затукало, забило мелкой телесной дрожью; напомнился всегдашний провал под культей. Бобка смятенно заскулил, сел на землю и прикрыл глаза, переживая гул в голове. Затем он снова ощутил, как там, выше горла, под теменем возникает какое-то сгущение, как оно движется по шее в тело и гасит прежне-привычный толчок в лапах. И тут, обратив морду к Хозяину, курившему перед сном на чурбаке, Бобка и догадался, что тот ночует в сарае не по своей прихоти, а от Хозяйкиного осерчания, что она выгнала его из дома, — может, оттого, что к нему приходила чужая женщина и уносила из дома что-то непозволительное… А Бобка-то вначале понял, что это сам Хозяин, недовольный Хозяйкой, ушел из дома самостоятельно ночевать.
И вскоре ему пришлось примириться, что вместе с поправками к велению — как бы в продолжение к ним — в нем стали возникать и отвлеченные осознания.
Которое утро подряд солнце нащупывало Бобкин глаз. Темень сна рассеивалась багровыми клубами — в сплошное алое тепло, и Бобке нехотя осознавалось, что в забытьи предутреннего бдения он опять не лег мордой в дальний угол конуры.
Осознание позлило немного и отпустило, и Бобка понежился в уюте дремлющего веления — старого доброго веления, не тревожившего его по утрам. Ему не хотелось просыпаться, ощущать скребущее самоволие поправок, путаницу сомнений, сорный шум памяти — до сухого истощения в затылке, — будто там все время сверлил настырный червячок, разрыхляя привычную твердь велений. Не хотелось нарушать тихого блаженства неведения и телесного растворения в нем.
Но вскоре солнце легло и на второй прижмуренный глаз, и Бобка зашевелился просыпаться. Отвлекаясь от ночных осознаний, он свежими глазами оглядел двор.
Куры уже бродили в загоне, перековыривая землю и изнывающе квохча. Одна из них вдруг поспешно закряхтела, как под наскоком петуха, но это Хозяйка отобрала ее в курятнике. Бобка заметил, как она ощупала курицу сзади, провалив палец в пух и ненадолго замерев. Курицу она не бросила, как предыдущую, а понесла ее к чурбаку. Значит, начинался большой день, когда Хозяин с утра будет дома, придут его знакомые приятели, а к летнему жильцу наедут посторонние городские люди.
На веранде, в прохладной тени Капитон отирался на столе у аквариума, интересуясь живностью. Оказывается, Мальчик забыл накрыть воду железной сеткой. Теперь кот запустил туда лапку и, растопыренно шаря ею, следил за рыбками то сверху, то сбоку. Высмотрев удобный момент, он пришлепывал лапку к стеклу и дергал ею вверх. После нескольких пустых дерганий из воды наконец вылетела рыбка. Бобка знал, что Капитон не ест аквариумных рыбок, — мелкие и жесткие они, без всякой мякоти, — но любит играть ими, зорко перебрасывая с одной лапки на другую и стоя на задних, как человек, да еще надкалывает когтями, чтобы они живее и волнительней выделывали собой серебристые колечки. И сейчас Капитон внимательно, чтобы было дольше, проследил донизу свое удовольствие, а увидев, что рыбка еще играет, хотел наддать ее со стола для нового цопкого сопровождения. Хотя охота Капитона развлекла Бобку, он все же осудил кота за ее зряшность сдержанным одиночным гавком. Услышав Бобку и оглянувшись, Хозяйка с курицей в руке пронзительно крикнула в открытое окно. Вышел квелый со сна Мальчик; обнаружив на полу рыбку, стал ругать убежавшего Капитона.
Хозяйка положила куриную головку на чурбак, и курица затянула взгляд кожицей, не желая видеть топора. Потом, уже отскочив на землю, она торопливо раскрыла глаза. Ее усеченное тело дергалось в Хозяйкиных руках, выжимая из себя лучик крови. Освободив одну руку, Хозяйка бросила голову Бобке. Голова стукнулась об землю между его лап. Бобка не торопился; он отступил. Верхний глаз курицы все еще косился в сторону чурбака. Вдруг раскрылся клюв и высунулся острый язычок; может, голова хотела крикнуть, но в ее горле тихо прошипело сквозняком — и глаз тогда успокоенно, насовсем затворился. Бобка понюхал, помолчал над головой и потом бережно схрустел ее, тяжело кося взглядом на Капитона, уже сомлевшего в тиши кустов.