Изменить стиль страницы

Вдруг тонкий, пронзительный и беспомощный крик донесся из-за черемух. Люди подняли головы. Собаки, не проявляя беспокойства, продолжали свою возню. Крик повторился и слышен был уже по всему поселку.

Это плакал только что народившийся ребенок Вадеди.

С черемух, изнемогая от тяжести, сыпалась желтая плодоносная пыльца, и люди, поднявшие головы, чувствовали себя неотъемлемой частью этого единого, могучего и неосмысленного плодотворения.

Сарл стоял у входа в жилище, не решаясь войти, и о древним благоговением слушал плач чужого ребенка и полный любви и жалобы голос своей подруги:

— …Ба-а-ба… Ба-а-ба…

VII

Мартемьянов и Сережа провели ночь перед выступлением отряда Гладких в хоромах старовера Поносова.

Сережа проснулся оттого, что кто-то, выходя из горницы, оглушительно, как показалось во сне, хлопнул дверью.

Еще не светало, — окна были свинцовыми от тумана. Со двора доносились смутная возня, далекий, несердитый голос Гладких, — он кого-то ругал. Мартемьянова в горнице не было.

"Что же случилось? — подумал Сережа. — Да, пора выступать… Да, приехала Лена!" — вспомнил он, садясь на койке.

Он быстро оделся и вышел на крыльцо.

На улице уже чуть развидняло. Сережу охватил бодрящий холодок. В тумане у темных строений копошились люди: вытряхивали шинели, свертывали скатки. Из сараев выводили вьючных лошадей. Мешковатый и грузный партизан слезал с чердака, цепляясь задом за перекладины лестницы и громко зевая. Сережа улыбнулся, узнав Бусырю, над которым партизаны потешались вчера на пасеке.

— Э, уже собираются, — послышался у ворот звучный и приятный Сереже тенорок.

Сын Боярина, Федор Шпак, в перетянутой патронташем шинели, с сумкой за спиной и винтовкой на ремне, прихрамывая, вошел в ворота.

— Здорово, полковник! — весело сказал он плечистому партизану, счищавшему грязь с копыта у лошади.

— Здравствуй, анафема без ноги, — сдержанно ответил тот.

— А я думал, вы спите еще, ан, выходит, сам мало не проспал… Не знаешь, в какой меня взвод определили?

— Гладких придет, скажет… Тпрру-у, брюхатый!.. Он тебе скажет, — повторил плечистый партизан, обивая копыто.

Из черной, растворенной настежь двери сарая напротив доносились знакомые голоса: один — спокойный, строгий и грустноватый — Сережа сперва не узнал, другой же — по-детски картавый и дерзкий — он различил бы из сотни.

— Как это так — не дашь? — грустно и строго говорил первый голос. — Отряд пеший, а ты на лошади?

— Они мне не указь, — презрительно отвечал Семка Казанок. — Они, мозет, своих жалели, а я свою из дому привель…

— За это спасибо… Она и останется за тобой, мы только навьючим ее…

"Да ведь это Кудрявый!" — узнал Сережа первый голос.

— А я не дозволяю!.. — запальчиво ответил Семка.

— Ну, этого не может быть, чтобы ты не дозволил… — Кудрявый высунулся из сарая и, мельком взглянув на Сережу, крикнул в туман: — Быков!.. Патроны лучше на Казанкова: этот подюжее, а на Гнедка — сухари!..

Сережа, повеселев оттого, что так унизили Казанка, вернулся в сенцы, нащупал в темноте бочку и берестяной туесок на ней и, выйдя на крыльцо, умылся, перегнувшись через перила, набирая полный рот воды и мужественно фыркая.

Туман редел и золотился, когда отряд — двести с лишним человек, построившихся по четверо в ряд, с винтовками на ремнях, с Кудрявым и Гладких во главе и двадцатью вьючными лошадьми в арьергарде, — тронулся, шоркая сапогами, по Ольгинскому тракту, провожаемый лаем староверских собак.

Голосистый Шпак, шедший, прихрамывая, в передней колонне, завел «Трансвааль» — песню, которую в эти страдные дни певали не только во всех отрядах, но даже на вечерках, даже малые ребята. Отряд стройно подхватил. Сережа, шагавший с Мартемьяновым вне рядов, тоже подтянул звенящим альтом, слыша и выделяя свой голос в общем хоре. Над ними раскрылось звонкое небо, ударило жаркое пыльное солнце, горные отроги взялись нежным паром, как конские крестцы.

Вспомнив подслушанный им разговор в сарае, Сережа оглянулся: мелкокопытный, с серебряными ноздрями конек в яблоках — собственность Казанка — шел позади серых колыхающихся колонн навьюченным. Вел его, однако, не сам Казанок, а Бусыря, тяжело ступавший медвежеватыми толстыми ногами, видать, сильно потевший под сдвинутым на затылок малахаем. Казанок шел рядом, склонив набок белую головку в американской шапочке и пыля плетью, которая болталась у него на кисти. Иногда он неожиданно хватал Бусырю за ногу или, извернувшись, бил его каблуком сапожка по заду. Бусыря неуклюже отмахивался и кричал на него, но тотчас же его мясистое лицо расплывалось в улыбке: принимать издевательства за шутку было, очевидно, главным средством его самообороны в жизни.

Сережа с уважением поглядывал на Гладких, легко и сильно шагавшего впереди в мохнатых запыленных унтах, с закинутым за спину японским карабином. Под ворсистой рубахой, плотно облегавшей его могучие, статные плечи, перекатывались округлые мышцы. Их мягкое, атласное движение вдохновляло и радовало Сережу.

Незаметно поравнявшись с ним, Сережа попробовал вызвать его на разговор. Несмотря на то, что Сережа не, раз мечтал о встрече с подобным человеком и сам хотел быть таким же, он мало представлял себе, о чем с ним можно разговаривать. Наконец он высказал предположение, что Гладких должны быть хорошо известны эти места.

— Места? — переспросил командир, повернув к нему смуглое лицо, раздувая вороные усы. — Места, малец, ничего… Места, малец, кое-как, — добавил он, откровенно не поняв, о чем его спрашивают.

— Ну да, вы здесь давно живете… — почтительно заметил Сережа.

— О, мы здесь самые первенькие! — сказал Гладких с усмешкой. — Старик мой приплыл сюда… Обожди… Родился я в семьдесят седьмом — как раз в этот год тигра его покарябала… жили они тут к тому времю уж лет восемнадцать… Выходит…

— В пятьдесят девятом? — подсказал Сережа.

— Да, приплыл он сюда в пятьдесят девятом — вот когда он приплыл…

Сережа вспомнил, что в это время не было еще Суэцкого канала: отец Гладких плыл вокруг мыса Доброй Надежды, и плыл под парусами. "То-то ему было о чем рассказать!" — подумал Сережа, нарочно представляя себе не того скромного сивого мужичонку, о котором говорил вчера Мартемьянов, а доблестного пионера с бронзовой волосатой грудью и трубкой в зубах.

— Да что толку, — неожиданно сказал Гладких. — Приплыли они — и сели в лесу, как дураки. А ведь тут тогда — земля-а!.. — И он, сверкнув глазами, мощно повел вокруг своей тяжелой ручищей. — Староверы лет через двадцать какие десятины подняли!.. Видал, как живут? Здорово живут, малец! — воскликнул он с зычной завистью.

— А сильно она его… покарябала? — спросил Сережа.

— Тигра-то?.. У-у, покарябала на совесть. Можно бы больше, да некуда… из кусков, можно сказать, склеили.

— Здорово!.. А вы на них тоже охотились?

— И все-то тебе нужно знать! — Гладких легонько прихлопнул его по фуражке. — Охота у нас, малец, на белок… Восемь гривен шкурка в старое время. А убивали мы их по триста, по четыреста на человека за зиму… А то один год — был я еще мальцом вроде тебя — так много их навалило, по хатам бегали. Мы их палками били… До того, стерва, очумеет, — говорил Гладких, оживившись, — приткнется к жердине, а тут ее — хрясь! — Он рубанул рукой, показывая, как они это делали. — Потом — на рябцов: птица такая, ее буржуи едят… Бьют их тоже к зиме, чтобы не провонялись…

— Я ведь потому спросил, — сухо сказал Сережа (он начинал подозревать, что Гладких насмехается над ним), — потому спросил, что у отца вашего прозвище было "Тигриная смерть"…

— Было да сплыло: теперь уж он стар стал, в хате мочится… Вот дядька мой — тот, правда, даром, что восемьдесят лет — тот ужасно здоровый. Прошлый год кошку большим пальцем убил… Она в кринку с молоком голову встромила, а он как хватит ее под брюшину, из нее и кишки вон!.. Э-э, чего растянулись? — вдруг закричал Гладких, заметив, что колонны расстраиваются. — Подтянись! Болтуха, что смотришь? А, мать вашу!..