Ветер, кажется, усилился. Лодка ткнулась в долгожданный берег и её сразу прижало к нему бортом. Старуха удерживала её в этом положении, навалясь на костыль. Он протянул ей монетку.

- И де ж ты робыш? - голосом гуся прокричала она.

- А что у тебя с глазом, бабушка? - грубо увернулся он от ответа. - И как тебя звать-то?

Она подумала.

- Баба Здоймиха. Так уси звуть. Так... и де ж ты робыш?

Он положил монетку на скамейку лодки, поднял мокрый портфель и перебрался через борт, на свой берег. Ноги разъезжались на размокшей глине. Песочка не было и в помине.

- Я писатель, бабка, понятно? Значит, обычно дома работаю, дома, за столом. И сюда приехал поработать... Погостить и поработать.

Такова была официальная формула необходимой лжи. Следует привыкать к ней, усмехнулся он.

- Будь здорова, баба Здоймиха, - сказал он мрачно. Ещё бы, в гостях у самого себя. - Без здоровья с таким языком, как у тебя, не управиться.

- Казала вам, щоб и гостей нэ называлы, - проскрипела она, явно уже не слушая его и снова впадая в свой прежний столбняк. - Языка тэж трэба маты доброго, нэ брэхлывого. А то... брэшуть, брэшуть, а потим - канючать.

Он наклонился, чтобы оттолкнуть лодку от берега. И навалился на борт животом.

- Отож, - каркнула старуха, - залыш! Нэ замай, бисова каня!

И ткнула ему в глаз острым концом костыля.

Вернее - попыталась ткнуть, так как он всё же успел отскочить от лодки. Отскакивая, он оттолкнул её, и теперь ему оставалось лишь наблюдать за тем, как течение сначала потихоньку, а потом всё скорее относит плоскодонку вниз, на юг. Усилием воли гася гнев, он смотрел на неподвижно сидящую на корме свободно плывущей посудины бабу Здоймиху и видел, что здоровый её глаз закрыт, об увечном - говорить не приходится, и она сама - вся бело-чёрно-оранжевая окончательно впала в свой изначальный транс. Душа движения полностью отлетела от неё. А может быть, не только душа движения, но и всякая душа.

Чувствуя себя полноценным идиотом, без внутренних разногласий с собой на этот счёт, без разделения этого сюжета на противоречивые фабулы, он осмотрел берег. Прямо у ног его начинался крутой подъём. Наверх вела извилистая тропа. Там, куда она упиралась другим концом, на площадке, смахивающей на капитанский мостик, виднелись два силуэта. Вылитые те, обнимавшиеся в гнезде цвета хаки. Если это не были те же силуэты. Его, оказывается, ждали.

Плоскодонку быстро втянул речной поворот. Он бросил последний взгляд на оставленный им противоположный берег, на равнину, а взгляд мысленный - на лежавший за равниной, за видимым кругом земным тот мир и тот уже сумеречный свет, и стал подниматься на холм. Его сразу же поразила одышка, и он проклял все рельефы всех миров, всю их избыточную красоту. Волосы упали ему на вспотевший лоб. Ноги перестали гнуться.

Ему мешал живот.

***

Что скажешь, Катюша, как тебе беллетристика из-под моего собственного пера? Мне кажется, вышел оттуда подлинный портрет интеллигента, и даже ещё более ценная штука - честный автопортрет. Добавлю в самом общем смысле: наконец-то. Вот как далеко завели меня переводы заграничных романов, вот какой силы эта графоманская инерция, я сам стал писать "прозою"! Но, согласись, моя проза отличается от заграничной, она сделана по-нашенски, с кисточкой. И форма эпизода ловко подогнана без стыков, заподлицо, лихо закруглена, хоть сначала начинай то же самое по-новой.

Признаюсь, поначалу я сел за простое письмо к тебе. Решил сделать тебе кое-какие признания, на этот раз - не от первого, а от третьего лица. Ибо это первое заливала краска смущения. Разговор касался вещей уж очень интимных, не как обычно. А что это за третье лицо, неужели какой-нибудь мышиный хряк, из тех, кто бегает там вокруг тебя, устраивая себе карьеру с заспанными от пьянства глазами? Или кто-нибудь из пристрастных к чему-нибудь, им всё равно к чему, не имеющих профессий, но зато профессиональных интеллигентов с заспанными же мозгами? Можешь оба раза поменять букву "П" в слове "заспанный" на "Р". Что ж, мне, корыстному животному-однодневке, положиться на таких же безнадёжно мелочных и ускоренно смертных?.. Э, нет. Нет смысла привлекать таких в третьи лица, если уж я решил не привлекать к такому ответственному делу самого себя в роли первого... То есть, нет смысла привлекать таких в наблюдатели и рассказчики, а к ответственности за зло в мире - напротив: надо бы привлечь. Ну, я и нашёл лицо, не бегающее, не мышиное, непьющее, неусыпное, справедливое и бессмертное, вечное. Не стану поминать имени его всуе, полагаю, и так понятно: о ком речь.

Также понятно, что на площадке перед домом, ожидая героя моего романа и нашего времени, стояли не аисты, хотя и такие тут есть, а твой бывший муженёк, художник В., так сказать, Бурлюк с твоим же чадом, обнявшись. Кстати, почему он на меня дуется, не разгласила ли ты наши с тобой отношения? Впрочем, могут быть и другие причины, пока мне не до конца ясные... Но я разберусь. Между прочим, он и ждал меня на холме у дома с надутой харей, уже, в первый же день! Когда я поднялся по тропочке... Вот зараза! Мне уже трудно писать от первого лица, от лица смертного, вот так штука! Вот так инфекция: привычка романничать... Пожалуй, я после этого серьёзную работу не смогу вести, надо бросать забавы. Но всё же - вот тебе, перед тем, как художественные пируэты навсегда будут оставлены, наша встреча глазами прежнего бессмертного наблюдателя, снова не назову имени этого джентльмена, глазами вечности:

без сострадания смотреть сверху на то, как я... как он карабкается по склону, было невозможно. Чрезмерно отросшие волосы болтались занавесочкой перед его лицом, путаясь в бородке. На затылке они разделились пробором, открылась выпуклая холка. С высоты, опять не будем поминать имён всуе, пусть будет - с высоты птичьего полёта, да и с площадки перед домом он гляделся странным четвероногим, точней, четвероруким животным. Существом, ищущим в траве то ли пищу, то ли наоборот - утраченные иллюзии. Ну да, почему б и нет? Иллюзии, иллюзии и есть его хлеб. Наверху не было сомнений: он оплачивал свои поиски ужасными физическими страданиями.

Ну, и пусть платит, решил на своём верху, теперь назовём его - Бурлюк. Все мы платим, а он что - особенный? Почему бы и ему, наконец, не заплатить сполна тем, что ему дороже всего: удобствами существования? Это вовсе не жестоко, а справедливо, ведь он платит за то, что и хотел получить, и получил таки. Он платит за себя, а за это можно уплатить всем, что имеешь. В этом деле стыдно скупиться. А в портфеле у него, надо полагать, вся мадридская королевская библиотека. Отсюда и лишние, дополнительные страдания. И это тоже справедливо: по заслугам.

- А я теперь верю, что мы - приматы. И не самые, скорей всего, совершенные.

Чадо было жутко воспитано, но чего требовать от, в сущности, сироты?

- А ты это скажи ему в лицо, сынок, - посоветовал Бурлюк. - Только сразу, до того, как скажешь "здравствуйте, дядя Олег, с приездом".

- Мне его на "вы" называть? И - дядей? Разве он твой брат?

- И это спроси у него самого. По мне - хоть товарищем Исаевым его называй. Что, у тебя опять словесный понос, Демосфен?

- Я буду называть его вообще гражданином О. Д. Исаевым, а за обедом Одиссеем... Лаэртовичем, - припискнул мальчишка, пустив петуха на "Э".

- Остановись, - шлёпнул его по плечу Бурлюк. - Он наш старый друг. Хорошо говорить о друзьях гадости, да ещё за глаза?

- Он ещё и наш хозяин, - съехидничал мальчишка. - Вернулся на свою Итаку, где ещё никогда не бывал. И теперь устроит порядок: побоище. А о хозяевах все говорят за глаза плохо. А в глаза - хорошо.

- Я отберу у тебя эту книжку, - пригрозил Бурлюк. - Что за дурацкое свойство, принимать книжки так всерьёз? Надо же и своей черепушкой поваривать. Вот я заставлю тебя побольше ходить в окрестностях...

- Ну да, там много пищи для ума...

- Пойди, помой губы, умник! У тебя рожа чёрная от шелковицы. И заодно прочисть нос, козы торчат.