15

положительного откровения, а положительное откровение не отделяю от Церкви. Ото закавыка! И если мне нельзя свободно писать о церковной закавыке, то я не могу писать и об этике" (Письма, 2, 118).

Со второй половины 1880-х годов и до конца жизни Владимир Соловьев постоянно сотрудничал в либеральном "профессорском" журнале "Вестник Европы", где и были напечатаны его главные литературно-критические и публицистические работы. Философские основы воззрений Соловьева и редакции "Вестника Европы", где преобладали последователи позитивизма, были различны, но в критическом отношении к российской действительности они сходились. В 1888 году Соловьев писал Стасюлевичу: "В области вопросов русской политической и общественной жизни я чувствую себя (эти последние годы) наиболее солидарным с направлением "Вестника Европы" и не вижу, почему бы разница в идеях, принадлежащих к области сверхчеловеческой, должна была, при тождестве ближайших целей, мешать совместной работе" (Письма, 4, 34).

К середине 1880-х годов относится начало соловьевской полемики с деятелями "национального" направления - А. А. Киреевым, Д. Ф. Самариным, Н. Я. Данилевским, Н. Н. Страховым, К. Н. Леонтьевым. Публицист страстно призывает русское общество отрешиться от национального самодовольства и вступить в контакт с духовными силами Запада. Соло-вьевские статьи по национальному вопросу произвели впечатление "бомбы, разорвавшейся в совершенно мирной обстановке людей, убаюканных националистической политикой... Пробуждение было тяжелое" {1}. Публицист, казалось, нашел способ обойти цензуру, о чем сообщал Стасюлевичу: "За невозможностью писать прямо о грехах России, я мог бы написать у Вас о грехах Страхова, что в сущности все равно, так как в Страхове я вижу миниатюру современной России" (Письма, 4, 39).

Здесь кроется объяснение его многолетней полемики со Страховым, которого Соловьев, вопреки общему мнению, считал "не только западником, но еще западником крайним и односторонним" (V, 143). Западническая крайность это национализм Бисмарка, это шовинистическая политика, основанная на пренебрежении к другим народам. Соловьева тревожило проявление тех же начал в правительственной политике Александра III и в русском общественном мнении: "Только русскому отражению европейского национализма принадлежит сомнительная заслуга - решительно отказаться от лучших заветов истории и от высших требований христианской религии и вернуться к грубо-языческому, не только дохристианскому, но даже дорийскому воззрению" (V, 109).

Россия не исполнит своего исторического назначения, не воплотит чаемый идеал христианской нравственности, если восторжествует зоологический национализм Каткова и Грингмута, Данилевского и Леонтьева. Яростное обличение национализма - лучшая часть соловьевской публицистики.

___________

{1} Фудель И. К. Леонтьев и Вл. Соловьев // Русская мысль. 1917. No 11 - 12. С. 23.

16

При чтении этих страниц Соловьева следует иметь в виду одно обстоятельство: ему удобнее было именовать национализм, "брюшной патриотизм" - славянофильством, что многих вводило и продолжает вводить в заблуждение. Между тем Соловьев неоднократно подчеркивал: "...славянофильство в моих очерках имеет не _тот_ вид, в котором оно представлялось самим славянофильским писателям" (V, 265), "славянофильство конкретное, _слитное_ - умерло и не воскреснет" (VI, 428). Более того, соловьевское представление о России - "семье народов" связано не только с его общим гуманистическим мировоззрением, но и прямо восходит к знаменитому восклицанию Константина Аксакова: "Да здравствует каждая народность!"

Публицистика и общественная позиция Соловьева настолько своеобразны, что их трудно связать с каким-либо направлением русской мысли. Когда историк П. Н. Милюков назвал его представителем "левой фракции" славянофильства, Соловьев возразил, что таковой "вовсе не существует и не существовало" (VI, 424). Ему претило быть "представителем", примыкать к кому-либо или чему-либо: "Я, впрочем, не только об угождении, но даже и об убеждении людей давно оставил попечение. Довольно с меня свидетельствовать, как умею, об истине, в которую верю, и о лжи, которую вижу" (Письма, 3, 121).

Вообще Соловьев не очень высоко ставил русское общество, податливое, склонное к подражанию, несвободное и несамостоятельное. В конце жизни он подвел итог: "Заглядывая в душу нашего общества, не увидишь там ни ясного добра, ни ясного зла". Иными словами: ни богу свечка ни черту кочерга (IX, 171). Более ранние высказывания, пожалуй, еще суровее - например, в 1890 году в споре со Страховым прозвучало: "Равнодушие к истине и презрение к человеческому достоинству, к существенным правам человеческой личности - эта восточная болезнь давно уже заразила общественный организм русского общества и доселе составляет корень наших недугов" (V, 286).

Образованное общество платило Вл. Соловьеву той же монетой, его высмеивали журналы и "правого", и "левого" направлений, а его высказывания меньше всего понимались как истина в последней инстанции. При жизни Соловьева немногие видели в нем пророка, даже "Три разговора о войне, прогрессе и конце всемирной истории" вызвали шутливое недоумение. Об этом следует сказать со всей определенностью. Разумеется, подобное отношение нельзя объяснить одной незрелостью общества. Теократическая утопия, которой Соловьев был верен многие годы, не просто казалась неудобоисполнимой, но и лежала далеко в стороне от тех интересов, которыми жила русская общественность. Хотя русская мысль и была избыточно богата утопическими воззрениями, соловьевский идеал вселенской церкви стоял в ней особняком, как бы не связанный с потребностями дня. Оппоненты не замечали, что Соловьев жил интересами современной ему России, которые он осмысливал в категориях христианского миросозерцания, и что мечта о "живом, социальном, вселенском" христианстве

17

родилась на почве российской действительности. Соловьеву старались подыскать однозначное определение. Как-то в споре с Дмитрием Самариным Соловьев по поводу какой-то возводимой на него нелепости едко заметил: "Все это есть такой же несомненный факт, как и мой переход в римское католичество, которое вдруг оказалось таким широким, что нисколько не препятствует мне быть... протестантским рационалистом, мистиком, нигилистом, старовером и, наконец, иудеем" (V, 265-266).