На моих глазах лоцман подошел к одному из бочонков, стоявшему у стенки трюма в ряд со свечой, но примерно в трех футах от нее, и шилом просверлил в нем дыру, откуда тотчас же посыпалась струйка пороха, черного, как сам дьявол. Подставив под струйку ладонь, негодяй набрал полную горсть адского порошка и, заткнув отверстие концом промасленной бечевы, принялся втирать порох в веревку, пока каждый волосок ее не почернел. А затем – и это так же истинно, как и то, что я сижу сейчас перед вами, так же истинно, как небо над головой – затем он протянул свободный конец этого длинного, тонкого и зловещего фитиля к зажженной свече, стоявшей подле моего лица, и, несколько раз обвернув его вокруг нее, закрепил фитиль примерно на уровне трети свечи, считая от огонька вниз. После, приблизив лицо к моему лицу, он прошептал мне в самое ухо:

«Взлетай на воздух вместе с бригом!»

Через миг он был уже наверху на палубе и вместе со своими сообщниками захлопнул люк над моей головой. Но они плохо закрепили крышку на дальней стороне от меня – и сквозь нее пробивалась узенькая полоска света. Я слышал, как слабеет вдали плеск шхуны по воде – плеск! плеск! – все тише и тише по мере того, как пираты уводили свое суденышко из мертвенного спокойствия бухты навстречу морским ветрам. Все тише и тише, – плеск! плеск! – и так на протяжении примерно четверти часа.

Пока звуки эти звенели у меня в ушах, глаза мои оставались неотрывно прикованы к свече. Она была зажжена только что и сама по себе горела бы около шести-семи часов – но фитиль обвивал ее на трети от верха – значит, пламя достигнет его примерно через два часа. Так я и лежал – связанный, прикованный к полу, с кляпом во рту – следя, как жизнь моя сгорает вместе со свечой. Так я лежал, один посреди океана, обреченный разлететься на атомы и видеть, как неотвратимый рок этот с каждой секундой приближается все ближе и ближе и настанет, не пройдет и двух часов; беспомощный, не в силах ничего изменить, и безгласный, не в силах даже позвать на помощь. Просто удивительно, как это я не оставил в дураках пламя, фитиль и порох и не умер от страха задолго до того, как истекли первые полчаса моего пребывания в трюме.

Не могу сказать доподлинно, сколько времени я оставался в сознании после того, как плеск шхуны затих вдали. Я могу проследить все, что я делал и о чем я думал вплоть до какой-то определенной точки, но дальше сбиваюсь и теряю память точно так же, как потерял тогда способность мыслить и чувствовать.

Едва люк захлопнулся над моей головой, я (как поступил бы любой на моем месте) стал отчаянно пытаться освободить руки. В той безумной панике, что владела мною, я в два счета умудрился жестоко порезать руки путами, словно ножами, но сами веревки не поддались ни на йоту. Еще меньше было надежды освободить ноги или оторваться от креплений в полу, к которым я был привязан. Кляп (если вы помните о нем) был моим жестоким врагом; я мог свободно дышать лишь через нос – а это поистине скудный источник воздуха, когда человек напрягает силы так, как напрягал их я в тот день.

Наконец я сдался и затих, пытаясь отдышаться и отчаянным напряженным взглядом глядя на свечу. Пока я глядел на нее, мне пришло вдруг в голову попробовать задуть свечу сильным выдохом через нос. Но пламя было слишком далеко и слишком высоко. Я все пытался, пытался и пытался, а потом снова сдался и снова затих, все так же глядя на свечу, а свеча глядела на меня. Плеск шхуны слышался уже совсем слабо, я еле-еле различал его в утренней тишине. Плеск! плеск! – все слабее и слабее – плеск! плеск!

До сих пор у меня не было времени толком задуматься, но теперь на душе стало совсем уж скверно. Нагар на свече становился все выше и выше, а просвет между пламенем и фитилем, длина которого была длиной моей жизни – все короче и короче. Я высчитал, что жить мне остается меньше полутора часов. Полтора часа! Есть ли шанс, что за это время с берега к бригу подойдет лодка? Я полагал, что в чьей бы власти ни находилось побережье – в руках нашей стороны или же в руках противника – но все же они должны рано или поздно выслать кого-то к кораблю, просто потому, что он был чужой в этих краях. Для меня лично вопрос заключался в другом – скоро ли? Судя по тому, что мог я разглядеть в щель над люком, солнце еще не встало. До того, как бриг был захвачен, мы считали, что поблизости нет деревень, поскольку ночью не видели никаких огней. И, судя по доносившимся до меня звукам, стоял полный штиль, так что судно наше не могло прибить ветром поближе к берегу. Будь у меня в запасе хотя бы часов шесть, шанс бы еще оставался, считая от восхода до полудня. Но за полтора часа, которые к этому времени уже уменьшились до часа с четвертью – или, иными словами, когда все: ранний час, пустынность и безлюдие побережья, мертвое безветрие – играло против меня – мне не оставалось даже призрачного шанса. Осознав это, я снова вступил в схватку – последнюю – со своими путами, но лишь сильнее порезался.

Я снова сдался и бессильно затих, прислушиваясь, раздается ли еще плеск шхуны. Он исчез! Я не слышал ни звука, лишь время от времени на поверхность моря с глухим бульканьем выныривали рыбы, да тихонько потрескивали старые рангоуты нашего горе-брига, медленно переваливающегося с боку на бок по легкой зыби, игравшей на спокойной воде.

Час с четвертью. По мере того, как ускользала эта четверть, нагар на фитиле рос с угрожающей быстротой; его крючковатая верхушка утолщилась, стала похожей на шляпку гриба. Она же вот-вот обвалится! А вдруг покачивание брига скинет ее, раскаленную докрасна, за край свечи прямо на смертоносный фитиль? Если так, то мне осталось жить вместо часа всего лишь около десяти минут. Это открытие мгновенно переключило мои мысли на новую проблему и я принялся гадать про себя, на что похожа смерть от взрыва. Больно ли это? Нет, пожалуй, взрыв слишком быстр, чтобы ощутить боль. Наверное, я всего-то и почувствую только один треск где-то внутри меня, а может, и снаружи, а не то, и там и там разом и ничего больше? А скорее всего, даже и без треска; интересно, умру ли я в то самое мгновение, как тело мое разлетится на миллионы крошечных кусочков? Я не мог понять, не мог представить себе, как все произойдет. Но не успел я и половины всего этого продумать толком, как мимолетное спокойствие моих мыслей покинуло меня и я снова совсем запутался.

Когда я снова вернулся к прежним раздумьям (или когда они вернулись ко мне – точно не скажу), нагар зловеще нависал над свечой, над огоньком ее вилась струйка дыма, обугленная верхушка была широкой, красной и в любую секунду могла упасть.

Ужас и отчаяние, овладевшие моим существом при этом зрелище, увели меня в новом направлении, на сей раз полезном и правильном хотя бы для бедной моей души. Я попытался молиться: про себя, как вы понимаете, поскольку кляп не позволял мне молиться вслух. Да, я попробовал молиться, но свеча словно сжигала во мне все. Я отчаянно боролся с собой, чтобы отвести взгляд от медленного, убийственного пламени и устремить его через щель в люке на благословенные небеса. Я попробовал раз, попробовал другой – и снова сдался.

Тогда я попробовал закрыть глаза и не открывать их – попробовал раз… другой… и на второй раз мне это удалось. «Благослови, Господи, мою старушку мать и сестренку Лиззи. Храни их, Господи, и помилуй меня». Вот и все, что успел я сказать в сердце своем прежде, чем глаза мои, вопреки всем стараниям, снова открылись и ими снова завладело пламя свечи – завладело всем моим существом и мгновенно спалило все остальные мысли.

Я не слышал больше плеска рыб; не слышал покряхтывания рангоутов; я не мог даже думать; не ощущал на щеках своих пот предсмертной агонии – я мог только глядеть на тяжелый столбик нагара над свечой. Вот он разбух, пошатнулся и полетел вниз: огненно-красный в первый миг падения… черный и безвредный еще до того, как покачивание брига поймало его аккурат в плошку подсвечника.

Меня вдруг разобрал смех. Да! Я смеялся как ненормальный – и все из-за того, что нагар упал удачно. Но из-за кляпа я не мог смеяться нормально и лишь скрежетал от хохота. Я буквально трясся от смеха, трясся до тех пор, пока кровь не бросилась мне в голову и я не начал задыхаться. Пока у меня еще оставалось довольно здравого смысла, чтобы понять: столь безудержный смех в такую минуту означает, что рассудок мой начинает помрачаться. И у меня оставалось пока довольно здравого смысла, чтобы предпринять еще одну попытку прежде, чем мысли мои, точно обезумевшие скакуны, не вырвались на волю и не умчали меня черт знает куда.