– Что еще за Дух Лихорадки? – спросили все со смехом. – На что он похож?
– На что похож? – переспросил Альфред. – Да на Лихорадку.
– А на что похожа Лихорадка? – поинтересовался кто-то.
– А вы не знаете? – удивился Альфред. – Что ж, попытаюсь вам объяснить.
Мы оба – Тилли (этим нежным уменьшительным именем я назову мою обожаемую Матильду) и ваш покорный слуга – единодушно считали, что дольше ждать было бы не только нецелесообразно, но даже и полностью противно нашему долгу перед обществом. Лично я мог бы привести сотню аргументов против гибельных последствий затяжных помолвок, а Тилли начала уже цитировать стихи самого что ни на есть зловещего склада. Однако наши родители и опекуны придерживались совершенно иного мнения. Мой дядя Бонсор хотел, чтобы мы дождались, пока акции Карлион-у-Черта-На-Куличках или Еще Чего-То-Там, в которых я был кровным образом заинтересован, начнут подниматься – вот уже много лет, как они только и делали, что падали и падали. Папа и мама Тилли считали ее совсем еще девочкой, а меня совсем еще мальчишкой, хотя мы были не какими-то там юнцами, а самой пылкой и верной парой юных влюбленных, что только существовала на земле со времен Абеляра и Элоизы или Флорио и Бьянкафиоре.[2] Но поскольку, на наше счастье, наши родители и опекуны были сделаны не из кремня или романцемента, нам не пришлось внести еще одну пару в исторический перечень несчастных влюбленных. Дядя Бонсор и мистер и миссис Стэндфаст (папа и мама моей Тилли) наконец сжалились. Достижению желаемого эффекта немало способствовало написанное мной сочинение на восьми листах самого большого формата, направленное против безбрачия, с коего я снял три копии в подарок нашим жестокосердым родичам. Еще больше успеха возымели Тиллины угрозы отравиться. Однако решающую роль сыграло то, что мы с Тилли объединили усилия и сообщили родителям и опекунам, что ежели они не согласятся с нашими видами на будущее, мы все равно убежим и поженимся при первой же возможности. Помимо родительской воли, ничто не препятствовало нашему браку. Мы были молоды, здоровы и оба имели кучу денег. Просто уйму денег – так мы тогда считали. Что же до нашей внешности – то Тилли была воплощенная Прелесть, а о моих усиках в высших слоях дуврского общества еще никто не отзывался дурно. Итак, дело уладилось, и было решено, что двадцать седьмого декабря, тысяча восемьсот пятьдесят какого-то года, утром «дня подарков», Альфред Стерлинг, джентльмен, соединится священными узами брака с Матильдой, единственной дщерью капитана Роклейна Стэндфаста, Снаргестоунская вилла, Дувр.
Я остался сиротой в самом нежном возрасте, и опекуном моего скромного имущества (включая акции Карлиона-у-Черта-На-Куличках или Еще Чего-То-Там) равно как и личным моим опекуном стал мой дядя Бонсор. Он послал меня в «Мерчант-Тэйлорз»[3], а еще через пару лет в колледж в Бонне, на Рейне. Впоследствии – полагаю, дабы уберечь меня от греха – он заплатил кругленькую
сумму за мое зачисление в бухгалтерию фирмы господ Баума, Бромма и Бумписса, немецких купцов, под чьим крылышком я всласть побездельничал в соответствующем департаменте к немалой зависти моих собратьев, клерков на жалованье. Дядя Бонсор же обитал, по большей части, в Дувре, где наживал огромные капиталы по правительственным контрактам, суть которых, по всей видимости, состояла в том, чтобы сперва делать дыры в известняке, а потом засыпать их сызнова. Дядя был, пожалуй, одним из самых уважаемых людей в Европе и его хорошо знали в лондонском Сити под прозвищем «Ответственный Бонсор». Он принадлежал к разряду достойных доверия людей, про которых обычно говорят, что у них денег куры не клюют. Зимой и летом он носил жилет – жилет, оттенок которого колебался где-то между солнечно-желтым и тускло-коричневым, и который выглядел столь неоспоримо респектабельным, что я уверен, предъяви он его в любом банке на Ломбард-стрит, клерки немедля обменяли бы его на любое запрошенное количество ассигнаций или же чистого золота. Окопавшись за этим сногсшибательным одеянием, точно в крепости, дядя Бонсор палил в вас из пушек своей добропорядочности. Жилет выносил резолюции, смягчал гнев возмущенных вкладчиков, придавал стабильности шатким предприятиям и вносил немалые пожертвования на нужды пострадавших от засухи кафров и неимущих туземцев с острова Фиджи. Словом, это был солидный жилет, а дядя Бонсор был солидным дельцом. Он числился во множестве компаний, но всякий раз, как учредитель или патрон приходили к нему с планом, мой ответственный дядюшка немедля проводил краткое совещание со своим жилетом и через пять минут либо выпроваживал клиента из своей бухгалтерии либо подписывался на тысячу фунтов.
Было условлено, что я приеду в Дувр вечером в канун Рождества, остановлюсь у дяди, и мы вместе пообедаем у капитана Стэндфаста на Рождество. «День подарков» решено было посвятить примерке шляпок (со стороны моей возлюбленной) и подписыванию и подтверждению актов, соглашений, договоров и прочих документов, связанных с законностью и финансами (с моей стороны, а также стороны моего дяди и будущего тестя), а двадцать седьмого мы должны были пожениться.
Конечно же, по такому случаю мои отношения с господами Баумом, Броммом и Бумписсом были приведены к приятному для обеих сторон завершению. Я задал клеркам грандиозное пиршество в гостинице на Ньюгейт-стрит, и имел удовольствие в довольно поздний час и по крайней мере двадцать восемь раз кряду выслушать единодушное заявление (пожалуй, слегка неразборчивое из-за сопровождавшей его икоты), что я «веселый славный парень, об этом знают все». Кроме того мне пришлось отложить отбытие в Дувр аж на восьмичасовой почтовый экспресс в вечер перед Рождеством ради прощального обеда в четыре часа в чертогах мистера Макса Бумписа, младшего партнера в фирме, в чьи обязанности входило давать званые обеды. Обед, правда, оказался весьма основательным и очень же веселым. Оставив джентльменов за вином, я еле-еле успел плюхнуться в кеб и нагнать поезд на Лондон-Бридж.[4]
Сами знаете, как быстро летит время в поездке, если перед отправлением вы плотно пообедали. Меня словно бы передали в Дувр телеграммой – так мгновенно промелькнули эти странноватые восемьдесят миль. Однако теперь повествование подошло к тому месту, где долг обязывает меня уведомить вас о моем Ужасном Злосчастье. Еще в юности, маленьким мальчиком в приготовительной школе близ Ашфорда, я испытал на себе прикосновение зловещей заразы Кентских Болот. Не могу судить, как долго эта лихорадка таилась в моем организме и благодаря какому случаю проснулась вновь, но к тому времени, как поезд добрался до Дувра, я находился уже в когтях злобной малярии.
Это была отвратительная, неуемная, постоянная дрожь, лихоманка, адская трясучка, жестокая свистопляска, сопровождаемая – скажу без обмана – жаром и лихорадкой, ибо в висках у меня стучало, а голова словно раскалывалась от резкого и оглушительного шума. Кровь так и кипела в венах, бросаясь то в голову, то в ноги, а несчастное, истомленное недугом тело беспомощно покачивалось из стороны в сторону. Я вышел на платформу, но пошатнулся, и мне показалось, будто первый же носильщик, за чью руку я ухватился в жажде обрести равновесие, служил лишь передатчиком той свирепой дрожи, что владела мной. Я всегда был весьма умеренным молодым человеком и отнюдь не переусердствовал в поглощении редкостного старого рейнвейна, коим гостеприимно потчевал нас младший партнер, и посему, несмотря на чертовский шум в голове, не утратил способности связно думать и говорить – хотя зубы мои стучали, а язык заплетался в мучительных судорогах. Никогда раньше я почему-то не замечал, какое, оказывается, жестокосердное племя эти железнодорожные носильщики, но один из них, рослый парень в бархатной куртке, помогая мне забраться в коляску, ухмыльнулся самым нахальным образом, а напарник его, низенький толстячок с косыми глазками, оттопырил щеку языком и, к великой моей отраде, навалив на меня груду одеял и пледов, велел кучеру ехать к Морской Площади, где обитал мой дядя. (До этого я успел уже поведать всему вокзалу о моей малярии).