Тут произошло совпадение. Россия ждала и искала в те годы выразительницу своей души, а русская душа Плевицкой искала возможности выразить себя на пользу отечеству.
У Надежды Васильевны была многие годы верная и преданная горничная Маша. После концерта, помогая Надежде Васильевне протолкаться сквозь обезумевшую толпу поклонников к автомобилю, Маша беспрестанно говорила: “Ужасти, какой у нас успех, ужасти”.
Певца делает, конечно, в первую очередь голос. Потом – уменье им управлять. То есть, короче говоря, уменье петь. Далее идут вкус, общая культура, общее обаяние, сценический силуэт. Кто-то заметил, что Шаляпин не был бы тем Шаляпиным, если бы он был низенького роста, кривоногим и брюхатым.
Но певца не в последнюю очередь делает репертуар. Нельзя представить себе того же Шаляпина исполняющим песню “Катюша”. Как, скажем, Марку Бернесу незачем было бы исполнять “Вдоль по Питерской”, арию Каварадосси или “Персидскую песню”.
Надежда Плевицкая пришла к слушателям со своим репертуаром. Песни, сотворенные народом на протяжении веков, песни безымянные, как музыкой, так и словами, она возвратила народу обогащенными ее голосом и ее манерой исполнения. “По старой калужской дороге”, “Ухарь-купец”, “Помню, я еще молодушкой была”, “По муромской дорожке” (“…стояли три сосны…”), “Есть на Волге утес”, “Среди долины ровныя”, “По диким степям Забайкалья”, “Не шей ты мне, матушка, красный сарафан”, “Плещут холодные волны”…
В советские годы ее репертуаром, ее манерой исполнения, ее, если хотите, голосом и образом в полной мере воспользовалась Лидия Русланова. Но Плевицкая мало того что была первой, она была неизмеримо лучше Руслановой, если такое словечко применимо к меркам в искусстве.
Много раз она пела Государю и всей царской семье. Пела в Ливадии, пела в Царском Селе. Выходила, делала поклон, доставая рукой до пола. Она уже знакома с Собиновым, с Шаляпиным, со Станиславским, с Мамонтовым, Коровиным, Стаховичем, Горьким, Москвиным, Качаловым… Она оказалась на самом верху жизни. Но ее самым звездным часом я считал бы концерт в родном городе Курске, в присутствии, с одной стороны, курского губернатора и всей губернской знати, а с другой стороны, в присутствии ее матери, восьмидесятилетней крестьянки Акулины Фроловны. И как губернатор подошел к старушке среди зрительного зала поклониться, и как в разных концах зала шептали: “Это ее мать, это ее мать”. Слава.
В своей деревне она откупила лес и поляну и построила там дом. Терем. И поселила там Акулину Фроловну, и любила живать сама. Но подолгу там жить не приходилось, надо было петь, петь и петь. В Большом зале Консерватории, в многолюдных театральных и концертных залах, в Ливадии, в Царском Селе, и горничная Маша тараторила после каждого концерта: “Ужасти, какой у нас успех, ужасти!”
А потом оказалась в Париже и Надежда Васильевна Плевицкая.
Можем ли мы сказать, что эмиграция уравнивала всех ее участников – бедствием, тяжестью судьбы, ностальгией, отчаянием, глубиной страданий? Много было общего и похожего у всех у них, но много было и своего. Тут даже нельзя приложить знаменитую и всемирно известную фразу насчет того, что все счастливые семьи похожи друг на друга, а каждая несчастливая семья – несчастлива по-своему. Во-первых, счастливых эмигрантских судеб не было вообще. Все они были глубоко несчастны. Но все же могли быть оттенки. Например, Дмитрий Сергеевич Мережковский и жена его Зинаида Гиппиус, конечно, тоже страдали, и мы не можем утверждать, что они страдали меньше других, но все же у них в Париже была своя квартира, которой они обзавелись чуть ли не в начале века и часто живали там еще до революции. Поэтому эмиграция для них была вначале как очередной переезд в свою собственную квартиру, а это, согласитесь, легче, нежели оказаться в чужом городе, где ни кола ни двора. Я говорю о внешней стороне эмиграции Мережковского и Гиппиус, а не о том, как они относились к происходящему в их любимой России, то есть об уничтожении России и о их переживаниях по этому поводу.
Одно маленькое стихотворение Зинаиды Николаевны, кстати, на нашу тему ставит все на свои места.
ЗДЕСЬ
Вот оказался бы уже в наши застойно-диссидентские десятилетия за границей Твардовский. Твардовский – диссидент и эмигрант! Трудно, конечно, вообразить. Ну что бы он там делал? Солженицын – статья особая. Все средства всемирной массовой информации были брошены и делали из него особенную фигуру, но и предмет его социологическо-художественного исследования тоже не валяется под ногами на каждом шагу. Советские лагеря… А то вот приехала в Италию делегация советских поэтов: Твардовский, Александр Прокофьев, Борис Слуцкий и Маргарита Алигер. Вокруг Алигер и Слуцкого крутятся роем итальянские издатели, подписываются контракты, а два наших “классика” стоят в сторонке и никому не нужны, никому не интересны. Ну, это ладно, короткая поездка. А попади они в эмиграцию? Точно так же никому не были бы нужны. И что же им было бы делать? Бедствовать, как Бунину, Шмелеву, Куприну, Марине Цветаевой, Игорю Северянину…
Музыка – это дело другое. Ростропович сделал для русской культуры не больше Бунина, Куприна или упомянутого Твардовского. А как вписался? Что ни двинет смычком, так и валятся доллары к ногам. Что ни махнет дирижерской палочкой, так и денежный дождь. Я ничего не говорю. Мстислав Ростропович – великий труженик, но все же, все же, все же…
Шаляпин, Вертинский, Рахманинов уже потому чувствовали себя в эмиграции лучше других (ностальгия не в счет), что они делали там изо дня в день, из года в год свое основное дело, работали свою основную работу. И получали за это деньги.
Шаляпин трижды в жизни терял нажитое, “напетое” им состояние. Первый раз – в России в 1917 году, когда он лишился движимости-недвижимости и, конечно, наличности. Второй раз он потерял свое состояние в 1930 году, когда в Америке разразился великий кризис. В одну минуту богатые стали бедными или даже нищими. Но Шаляпин продолжал петь и снова, что называется, встал на ноги, опять стал человеком состоятельным. В третий раз был уже не кризис, а Батиньоль. Тут уж ничего не поделаешь.
Надежде Плевицкой не было так же просто, как Шаляпину, но и не было так же худо, как Шмелеву и Бунину. (Не берем в расчет Нобелевскую премию Ивана Алексеевича. Она как-то быстро просыпалась между пальцев и по сравнению со всей бунинской эмиграцией выглядит эпизодом.)
Надежда Васильевна худо-бедно все же купила дом в предместье Парижа и содержала мужа, царского генерала, бывшего командира корниловского полка, героя гражданской войны (белого героя, естественно) Николая Владимировича Скоблина. И там, в Париже, была организация РОВС – Российский общевойсковой союз. Организация военная, патриотическая, российско-патриотическая. Этот РОВС возглавлял сначала генерал Кутепов. Но в 1929 году его похитили советские чекисты и сожгли в пароходной топке. Во главе РОВСа встал генерал Миллер, а заместителем у него был Н.В. Скоблин.
И вот осенью 1937 года генерал Миллер был похищен тоже, как и его предшественник. Он бесследно исчез. Но вместе с ним, точнее, не вместе, а одновременно, исчез и генерал Скоблин.
Об этом много написано, как в парижских газетах того времени, так и в более поздние времена. Могу отослать заинтересовавшихся к альманаху “Дворянское собрание” №2 за 1995 год. Считаю бессмысленным переписывать оттуда всю эту историю (она там изложена обстоятельно и подробно), скажу лишь, что в похищении генерала Миллера участвовал бывший командир корниловского полка, заместитель генерала Миллера по РОВСу, Николай Владимирович Скоблин, муж Надежды Плевицкой. Участвовал он уже как тайный агент Москвы, завербованный советской разведкой. Он требовал у Москвы 200 долларов в месяц.