...И когда ей четыре года всего, это перед войной, тогда мода была на слоников, - все дарили на счастье... (Счастье!.. Это как раз перед войной-то!..) Был у ней из папье-маше, - все она с ним возилась... Встанет, бывало, рано, я еще сплю... она ко мне шепотом: - Мама! - Я и проснусь, да вставать не хочется, лежу, глаза закрывши... Она ведь не будит!.. Ни за что не разбудит, а только все со слоником своим: шу-шу-шу, шу-шу-шу, - все на него серчает и выговаривает... И все он от нее как будто убегает, а она его ловит - шу-шу-шу, шу-шу-шу... Так много у ней он бегал, все пяточки ему приходилось подклеивать... Повозится, и опять тихонечко: - Мама!.. Видит, что я все сплю, и опять со слоником шепчется... А не разбудит!.. Жалела меня будить... Детка моя милая... Да что же это, господи, что же это?.. Что-о-о?..

...Когда зимой из саней ее потеряли да нашли, - брат мой говорил ей тогда: - Ну, племянница, видно, уж тебе до ста лет дожить! - До-жи-ла!.. Такой год страшный пережили! Такой голод вынесли, ну, думала, теперь уж лучше будет. Вот тебе лучше... вот! Мурочка!.. Муроч-ка!.. Родненькая моя!..

...Когда ей год еще всего, чуть начала ходить от стульчика к стульчику, - а носик у ней маленький был, как кнопочка, - приставишь к нему палец: тррр, - звонок... И она тянется тоже... своим пальчонком малюточным... И глазенки сияют, - очень довольна, что до моего носа дотянется, и тоже так: тссс... и хохочет-хохочет... Радость ты моя!.. Как же теперь?.. Несчастная я!.. А-а-а-а!.. Что же те-пе-е-ерь?..

И так долгие часы... Замолкают рыдания, успокаивается немного вздрагивающее тело, и начинается странный лепет, серый, осенний дождь воспоминаний... Перетасовываются, как в карточной колоде, годы. Нет разницы: год ли был Мушке, десять ли, пять или восемь... Что-то лепечут испуганные, раздавленные горем губы, - в слова, в жалкие, затасканные человеческие слова хотят как-нибудь, приблизительно, отдаленно, смутно, перелить для себя, осмыслить, что такое потеряно, чего больше не будет никогда около, что отнято кем-то невидимым в несколько часов... И не может перелить в слова... И все выходит не то... И от этого еще страшнее...

И лежащий около на полу, снятым с себя пиджаком закутавший голову, Максим Николаевич хочет внести поправки в этот не попадающий в главное лепет и представляет только тонкое, белое, извивающееся на их руках тело, страшные от боли белые глаза и потом этот рот ее, вытянутый трубкой... и не видно было, кто же с нею делал такое...

К утру Ольга Михайловна на минуту забылась, но, очнувшись, вскрикнула:

- Где мы?.. Едем?.. Максим Николаич, это вы?.. А Мура?.. А где же Мура?.. Мурочка!.. А-а-а-а!.. А-а-а-а!.. А-а-а-а!..

Это была жуткая ночь, и никогда раньше Максим Николаевич не был так благодарен рассвету...

15

Бледные, с воспаленными глазами, поднявшись, подошли они к своей дачке. Посмотрели на давно уж не крашенную рыжую крышу, - под нею там Мушка... и тут же отвели глаза к морю и к небу над ним, уже золотевшему.

- Женьку выпустить надо, - сказал Максим Николаевич.

А Ольга Михайловна спросила:

- Почему же не несут гроба? - И добавила тихо и невнятно, как девочка, робко глядя из-под ресниц в его глаза: - А вдруг она там очнулась... сидит на кровати...

Максим Николаевич молча дотронулся до ее локтя, отвернулся и поспешно пошел к Женьке не через двор, где было "воспрещено" им ходить, а в обход, кругом дачи.

Женька вышла бодрая, могучая, как всегда; приветственно заревела, узнав Ольгу Михайловну; проходя мимо нее, взмахнула хвостом... А за нею следом вышел и Толкун, беломорденький, жмурый, как ребенок утром, неуверенно ступая тонкими и слабыми еще копытцами... Подошел к Ольге Михайловне и толкнул ее в платье.

- Толку ты мое, Толку! - шепнула по-мушкиному Ольга Михайловна, обняла его доверчиво протянутую голову, пахнувшую теплой шерстью, и вдруг заплакала навзрыд.

Солнце всходило огромное, ослепительное - явный жизнедавец земли.

"Жизнедавец, я к тебе с жалобой!.. Ты любил маленькую беловолосую Мушку, с ясными до дна глазами, и она любила тебя... Она рано вставала по утрам, отворяла двери и, если видела тебя, кричала радостно: - Солнце! Солнце! - и на голом полу кувыркалась через голову от восторга... А если не видела тебя, заслоненного тучами, она грозила им своим маленьким кулаком: У-у, противные тучи! - Она любила все цветы, и каждую травку, и каждую козявку, которой ты - единственный отец... И вот нет уж ее: она убита!.. Я к тебе с жалобой, жизнедавец!.. Вот женщина - ты ее видишь? Она обняла голову теленка - Толкушки, который тоже осиротел теперь - и она плачет... Это мать!.. Мы не войдем сейчас в свой дом, - нам воспретили... Чужие люди придут и откроют двери... Она - мать, и она ждет от тебя чуда. Ты, конечно, не совершишь этого чуда, ты - чудотворец, ты - жизнедавец, и я к тебе с новой жалобой за то, что не совершишь!..

Так думал, глядя на солнце, Максим Николаевич, между тем снизу несли уже двое: один - белый тесовый гроб, другой - криворотый - крышку, и в гробу лежала и блестела кирка, в крышке - лопата для могилы.

Санитарная линейка с тремя санитарами приехала часам к девяти. Все трое были татары и все крикливые: один - с черными усами, другой - с рыжими, третий пока безусый. Тут же важно надели белые халаты, закурили и начали торг.

- Ха-з-зяйн! - сказал черноусый. - Ты нам сколько дашь за работа?

- А город разве вам за это не платит? - пробовал выяснить Максим Николаевич.

- Горрад-горрад!.. Чево там нам горрад?.. Один уфунта хлеб? Большое дело, це-це!.. Слушай: девять мильен нам дашь, - повезем, не дашь, - не повезем! Как знайшь!

- Да как же ты смеешь так говорить? - начал было Максим Николаевич, изумленный...

Но Ольге Михайловне так тяжко было долгое ожидание, так хотелось, чтобы открыли двери и окна, чтобы увидеть Мушку!

- Ну, пусть, пусть! - замахала она руками. - Пусть!.. Только сейчас у нас ничего нет...

- Нет денег, - мука дай, крупа дай... Мы ждать не хочим!.. Кушать нада, понял?.. Каждый день хочим кушай!

Потом вступил рыжий:

- Хозяин! Слушай мене!.. Халерный барак ест, - там мы бесплатный... Здеся дома покойник, - надо платил... Понял мене?.. Уж холера, она... (Выставил губы и рукой показал на свой живот.) Вы человек образован, - сам понимаешь... Такой дело!

Безусый сидел на линейке, играл вожжами по спине гнедой шершавой лошади, курил и сплевывал через зубы.

- Ну, хорошо!.. В городе я достану им денег... Займу! - вмешалась Ольга Михайловна.

- Девять мильен: три да ему, три да ему, три да мене, - тыкал пальцем черноусый: - Ну, айда!

Сам он взял крышку, рыжий - гроб, и вошли в двери.

Ольга Михайловна поместилась там, - возле бассейна на верху выемки, откуда было бы видно всю Мушкину кровать, чуть только откроют ставни, - и Максим Николаевич стал рядом c ней.

Отворили ставни.

Тело было покрыто с головой розовым дырявым одеялом: так оставили, когда ушли, чтобы не садились мухи на лицо.

Черноусый сдернул одеяло, взял тело за плечи, рыжий - за ноги: стуча, положили в гроб.

- Покажите мне ее!.. Покажи головку! - закричала Ольга Михайловна.

Отступили там внизу оба в белых халатах, и увидали оба здесь, снаружи, голову Мушки: мертвые пряди милых белых волос, желтое личико с запавшими глазами, и на левой щеке потемневшее большое пятно.

- А-а-ай! - не своим голосом, в совершенном испуге вскрикнула Ольга Михайловна, закрыла лицо руками и опустилась наземь.

Черноусый, обшарив комнаты привычными глазами, нашел в выдвинутом ящике стола гвозди и молоток и забил крышку гроба. Но в открытом шкафу он заметил также пачку табаку... Он взял ее, повертел в руках, стал к окну спиною и положил в карман. Максим Николаевич это видел, но тут же забыл об этом. Он успокаивал рыдавшую Ольгу Михайловну, как будто мог ее успокоить.

- Крепитесь! - говорил он. - Дорогая, крепитесь!.. Нам еще на кладбище идти, - не теряйте силы!..