- Да вы газеты-то читали? - поглядел на него удивленно Ливенцев.

- Ну да, еще чего - га-зе-ты!.. И на черта мне голову морочить, газеты читать? Что я, у-чи-тель? Или же поп? Или пысарь сельский?.. У мене ж хозяйство!

Смешливый Ливенцев весело расхохотался.

Подполковник Мазанка посоветовал все-таки Плевакину завести книгу отчетности, чтобы на следующий месяц не так долго сидеть комиссии за его клочками бумажек, и все вышли посмотреть батарею.

Очень удивило Ливенцева, что на всех орудиях было аккуратное клеймо: "Made in Germany", а Плевакин сказал:

- Какое же это имеет значение? Что, они постесняются бить немцев, что ли?.. А вот если их мало купили в свое время, денег пожалели, - вот это будет свинство! Войну затеваешь - денег не жалей, - первое правило! Война денежки любит... А ревизию после войны назначай!

Около орудий увидел Ливенцев тощего, с зеленым острым лицом, хотя и не такого уж маленького мальчишку, лет тринадцати на вид, беспечно одетого в какую-то рвань. Он неотступно ходил за ними, пока они осматривали батарею.

- Здешний? - спросил о нем Ливенцев Плевакина.

- Какой черт здешний! Беглый. Из Мариуполя с ополченцами приехал... Ой, Демка, смотри, я тебя по этапу отправлю!

- Ну да! По этапу!.. Дурак я, что ли, вам дался? - независимо ответил Демка.

- А вот прикажу, чтоб тебя не кормили на кухне и хлеба чтоб не давали, - сам, черт, уйдешь!

- Хлеба! Очень я нуждался! Что мне, хлеба никто не даст?

Голос у Демки был мрачный.

- Кто же твой отец, Демка? - спросил его Кароли. - Я в Мариуполе кое-кого знаю.

- Не знаете вы его... - отозвался Демка, глядя на Кароли исподлобья. Он грязным ремеслом занимается.

- Каким же это грязным? Шпион он, что ли?

- Нет, не шпион... Он позолотчик. Иконостасы золотит.

- Вот тебе на! Какое же это - грязное ремесло? - сказал Ливенцев.

- Да, вы еще не знаете, какое... Грязное, и все! А теперь и вовсе все православные в шелапуты переходят, - никакой выгоды нет заниматься...

- Видно, что у тебя этот вопрос решен - насчет ремесла твоего папаши... А что же ты здесь делаешь? - спросил Кароли.

- Отправки жду, - что!.. На войну когда отправят - вот чего.

Картуз у Демки был синий когда-то, теперь - розово-лиловый, а козырек болтался на одной нитке посередине, отчего лицо его менялось в освещении, но выражение его оставалось одно и то же - упрямое, недоверчивое, осторожное, но самостоятельное, потому что весь он был отдан во власть одному, захватившему его целиком, стремлению: попасть на позиции.

- От-прав-ки! - покачал головой Мазанка. - Куда тебя, такого зеленого, отправлять? На кладбище?

- Ну да! На кладбище!.. Почище ваших ополченцев буду! - качнул козырьком Демка, однако из осторожности отошел.

Ливенцев отметил, какие тонкие были его босые ноги, и какие узкие, несильные плечи, и какие слабые, темного цвета, косицы спускались ему на шею из-под фуражки. Даже старый и лопнувший под мышками нанковый пиджачишка - и тот был какой-то подбитый ветром, под стать всей его бестелесной фигуре.

И он сказал Плевакину:

- Ополченцев ваших он авось не объест, - подкормили бы его немного, а потом можно отправить его домой.

- Гложет же он мослы на кухне! - отозвался Плевакин, а Макаренко добавил:

- То уж такая худородная порода... Жеребята вот тоже иногда такие бывают шершавые. Ну, те, правда, долго и не живут - подыхают.

Местность кругом была унылая: песок под ногами, чахлые низкорослые акации кое-где, с листьями наполовину желтыми, повисшими, сожженными жарою, и казармы со всех сторон. Даже голубая бухта, а за нею море не давали простора глазу. В бухте торчали пароходы, когда-то служившие для каботажного плавания, ныне ставшие тральщиками, а море... море стало совершенной пустыней, холодной, враждебной, растерявшей все веселые белые паруса и все заботливые мирные дымки на горизонте, а вместе с ними потеряло и всю свою ласковость, всю поэтичность.

II

С ополченцами дружины трудно было наладить занятия военной подготовкой. Поручик Кароли объяснял это тем, что они не имели необходимого солдатского вида.

- Ты ему разъясняешь всякие его там солдатские обязанности, за неимением прав, а у него на голове бриль соломенный, а на ногах - постолы из рыжего телка!.. Спросишь его: "Да ты откуда такой взялся, что стоишь и десятый сон видишь и глаз расплющить не можешь?" - "А я из экономии, говорит, волiв пас". - "А добрые ж были волы?" - "Авже ж добрые... У богатого пана уся худоба добрая..." Ну, вот и говори с ним о волах, да о баранах, да почем у них там сало свиное... А какой же из него, к черту, солдат? Накажи меня бог, - насмешка над здравым смыслом с ними чертовщиной всякой заниматься! Пускай лучше песни орут.

И ополченцы маршировали в своих брилях и постолах из свежих шкур телят своего убоя и орали песни. Песен этих было всего четыре. Если шли неторопливым шагом, как идут люди на серьезный, но отдаленный все-таки подвиг, то пели:

Пише, пише царь германский,

Пише русскому царю:

"Разорю твою я землю,

Сам в Расею жить пойду!"

Зажурився царь великий,

Смутный ходит по Москве...

Не журися, царь великий,

Мы Расею не дадим!

Если шаг мог быть просторнее и вольнее, как у косцов, когда возвращаются они с сенокоса, то пели про благодушное, домашнее:

Ехал купчик из Бер-дян-ки,

Пол-то-раста рублей сан-ки!

Пятьдесят рублей ду-га,

Ах, цена ей дорога!

Если шагу придавали некоторую торопливость, неразлучную с представлением о какой-нибудь деревенской трагедии, например, о пожаре, требующем общенародного действия, то пели:

Как у нашей у деревни

Нова новина:

Не поймали щуки-рыбы,

Поймали линя.

Раздивилысь, рассмотрилысь,

Аж воно - дитя!

Аж мало дитя!

Наконец, если идти надо было побыстрее и повеселей, тем шагом, какой на военном языке называется форсированным, то пели "Ухаря-купца". Эту песню пели с особыми вывертами и высвистами, по-своему переиначивая слова:

Ехал на ярморок юхорь-купец,

Юхорь-купец, д'юдалой молодец!

В красной рубахе, в серых штанах,

Ходит по вулице весел и пьян...

Девок и бабов ен поит вином.

Эх, пей, пропивай, все равно пропадем!

Песню эту пели с особым одушевлением: должно быть, настроениям ополченцев она отвечала больше, чем другие.

Впрочем, была еще песня, которую пели ополченцы только в присутствии начальства, - например, командира дружины или командира бригады, генерала Баснина, который поначалу, по новости дела, раза три приезжал в дружину, пока не надоело. В этой песне были такие боевые строки:

Дружно мы станем стеной на германца,

Докажем, что есть ополченцы в бою!

Смело пойдем воевать со врагами,

Положим живот свой за веру-царя!

Во всех этих песнях, и боевых и разгульных, Ливенцев все-таки не слышал ничего боевого, ничего разгульного, и больше понимал он базарных торговок, когда приходилось с ратниками из своих амбаров-казарм проходить мимо базара в поле, где только и можно было развернуть как следует огромную ополченскую роту.

Торговки говорили сожалеюще: "Апольченцев гонють!" - и это была правда.

Дружина была собрана в Екатеринославщине, но не только украинцы в нее попали: были и греки из-под Мариуполя, были немцы из колоний; были русские, рабочие и шахтеры, захваченные мобилизацией на местах работы; были евреи, были татары, были армяне... И у всех замечалась эта ошеломленность, какая бывает у мыши, оглушенной захлопнувшейся внезапно железной дверцей мышеловки; кроме того, у всех была затаенная обида на эту нелепую мобилизацию потому даже, что никто не хотел верить, будто их могут погнать на фронт. Все думали, что война кончится и без них: "Мало ли солдат было в полках? Мало ли было казаков? И разве в японскую войну брали ополченцев? Почему же вдруг теперь?.." И были такие, что не только верили сами, что вот-вот распустят их по домам, как забранных по ошибке и бестолковости властей, но пробовали убеждать и других. Больше всего сбивало с толку то, что долго не выдавали гимнастерок и шинелей. Не хотели думать, что нет этих шинелей, и рубах, и сапог, и фуражек, и даже поясов с железными бляхами. А не выдают - значит сами сомневаются, нужно ли выдавать их, не будет ли это совершенно зря, а новые вещи ополченцы в какой-нибудь месяц приведут в негодный хлам.