Я посмотрел на ее ноги - загорелые, почти шоколадного цвета, они напомнили мне картинку из альбома об искусстве Древней Греции: скульптура красивой женщины без всяких одежд, и, главное, руки по локоть отколоты Венера, богиня любви. Я рассматривал эту иллюстрацию с жадным, странным любопытством, потому что это было совсем другое, немужское тело - плавные линии, округлость форм, изящность и какая-то непостижимая тайна, которая и пугала, и притягивала, и заставляла сильнее биться сердце.

Соседские пацаны, я знал, по той же самой причине ходили к баньке тети Тани Авхачёвой. По пятницам она там парилась со своими дочерьми. И в темное, мутное оконце, если прижаться к нему лицом, можно было разглядеть женщин. Но мне это почему-то казалось стыдным, недостойным занятием, и вообще, что может быть интересного в крупной, задастой тете Тане и ее худых, как доски, дочках?

А Марина была красивая. Она перестала кружиться, раскинула руки и стояла теперь уже неподвижно: солнце золотило ее волосы, они - о чудо! светились мягким ореолом, и весь ее силуэт тоже как будто светился, и хотелось прикоснуться к ее коже, провести по ней ладонью и губами поймать хоть одну маленькую крупинку золота. Это было колдовство, наваждение, сказка!

С цветков и листьев Марина стряхивала росу в ладони и растирала ею руки, плечи, грудь. Она это делала с удовольствием и радостью, будто умывалась по крайней мере живой водой, а не обжигающе- холодной влагой. Она была совсем другая, не такая, как я, и не такая, как отец, дядя Володя или другие мужчины, - в ней было что-то такое, чего, должно быть, недоставало мне. Может быть, я был минусом, а она плюсом - вот и возникало странное, волнующее притяжение, отчего томительно кружило голову.

Наверное, я слишком пристально глядел на нее, и она почувствовала мой взгляд. Марина повернулась так быстро, что я не успел спрятаться за шторы.

- А, Пашка! - обрадовалась она. - Доброе утро! А почему ты такой бледный?

- Не знаю, - простодушно сказал я, потому что растерялся, да и с чего это я был бледным? Может, я всегда такой...

- А я вот росой умываюсь, чтобы быть молодой...

- А вы и так молодая, - сказал я, и вдруг, сам не знаю почему, выпалил: - И красивая!

- Правда? - совсем тихо сказала Марина. - А ты, когда вырастешь, может, женихом мне будешь, а?

Я молчал, пораженный ее словами в самое сердце. Потому что до этого и сам себе не признавался, что жуткой завистью завидовал дяде Володе, который мог запросто пойти с такой красивой девушкой на танцы, в кино или клуб, и остальные парни ему, наверное, завидовали, ведь Марина на них и не глядела: ей нравились военные. И я представлял себя высоким ладным лейтенантом, и чтобы сапоги были начищены до зеркального блеска, и мундир сидел бы на мне без единой морщинки, и чтобы я умел танцевать вальс. Этому, впрочем, меня Зойка научила - она умеет, в кружок бальных танцев ходит, и я бы туда записался, но там одни девчонки, и такие задаваки, что совсем не хотелось их лишний раз видеть.

- Ну, возьмешь меня замуж?

- Да, - сказал я. И почему-то испугался, и тут же отпрянул от окна вглубь комнаты.

- Смотри же, помни свое обещание, - сказала Марина и засмеялась: - А спорим, не вспомнишь? Мужчины много чего обещают, но не всегда выполняют...

Бармалей возмущенно вскрикнул и громко закокотал, что он всегда делал, когда замечал ястреба или любую другую крупную птицу. Наседка тоже всполошилась, закудахтала и кинулась с цыплятами под куст смородины. Всю эту куриную суетню я видел в дырочку в шторе, а вот Марины в поле моего зрения не было.

Меня утешила Дунька, которая ласкалась о ноги и мурлыкала - пушистая, уютная, не помнившая стольких обид, которые я ей причинял из-за ее вороватости: чуть зазеваешься - обязательно вскочит на стол...

А вечером пришел дядя Володя и сказал:

- Паша, ты любишь костры?

Конечно, я любил смотреть на огонь, и дым, сладко-терпкий от травы, которую бросаешь в костер, я тоже любил, а еще - картошку, запеченную в золе под головешками, переливающимися как бордовый бархат на сцене сельского клуба.

- И я, Паша, люблю смотреть на огонь. Давай разведем костер! - сказал дядя Володя. - Далеко не пойдем, вот тут, на полянке перед домом, и разведем...

Он вынул из кармана кулек с "Пилотом". Почему-то всегда приносил только эти конфеты, и ни разу - леденцы, которые я уважал больше других сластей. Зато Марина очень любила шоколадные конфеты.

Потом мы сидели у костра, слушали дяди Володины анекдоты, смеялись, пекли картошку и, обжигаясь ею, облупливали коричневую в черных подпалинах кожуру - она легко сжималась под пальцами, собиралась гармошкой и снималась, как оболочка с дорогой копченой колбасы. Вокруг нас густела темнота, и красные искорки, будто большие светляки, кружили над костром.

- Нормально вчера до дома добралась? - небрежно и как бы невзначай спросил дядя Володя Марину. - Хотел тебя проводить, но пока ходил в буфет за папиросами, гляжу: твой след уже давно простыл...

- Видишь: живая! - рассмеялась Марина. - Что со мной сделается?

Обычно она смеялась тихо, будто стеснялась, а тут - громко, по-русалочьи заливисто.

- Еще и роль немножко поучила, - продолжала она. - Помнишь, Сидор говорит: "Только Платона назвали, и вы как маков цвет вспыхнули." А Луша отвечает: "Зачем выдумывать? Маков цвет. Я замужняя. Что мне во Платоне вашем. Нашли невидаль."

- А заглядывалась, - сказал Володя.

- Мало ли что заглядывалась. У какой девки сердце не зазнобчиво? лукаво, не своим голосом откликнулась Марина.

- Пастернака сейчас ругают в газетах, - сказал Володя. - Наверное, нам не разрешат показывать "Слепую красавицу". Зря время теряем! Это твоя первая роль, и вот - напрасно. Жалко, что я тебя раньше в наш театр не привел...

- А что такого запретного в этой пьесе? - удивилась Марина. - Очень жизненная пьеса, должна зрителю понравиться...

- Да как понравится, если Пастернак там, наверху, многим не нравится. К тому же пьеса, говорят, и не печаталась нигде. Спросят, где взяли, а что режиссер ответит?

И тут Марина улыбнулась совсем как Одри Хэпберн. Это была такая улыбка, что вы и представить себе не можете, если никогда не видели фильм "Римские каникулы". Мы с папой ходили на него целых три раза. Ему очень нравилась Одри с огромными печальными глазами, трогательно торчащими ключицами и легкой, совершенно обезоруживающей улыбкой. Она была нежной и беззащитной, прекрасной как принцесса из туманного, полузабытого сна. И Марина тоже умела улыбаться так же трогательно. Но Володя почему-то совсем не обратил на это внимания, и они завели долгий, малопонятный мне разговор о каком-то поэте, его опале и таланте, нищете и трагедии, и о том, что когда-нибудь, лет через сто, а может, раньше, искусство станет свободнее.