- А отец Ефим что?
- Ефим? - спрашивал недовольно, вспоминая, Георг. - Что передо мною Ефим? Прах!.. Дуну - и нет Ефима. Врагов предстоит много, только они не в этом образе. Многие люди ко мне приходили, я слышал, у самых дверей стояли, но злой дух отгонял их. Злой дух, он везде... А у человека он возле губ, губы кривит. Злой дух, он не скорбит и не плачет. Он смеется. Дано ему богом такую личину носить, он ее и носит беспрекословно. Смеяться не над чем, а он смеется, хотя насильно... Такое ему наказание за гордость ума дано: ходи и смейся. Отчего, например, ни одно животное - ни корова, ни лошадь, ни собака - ни одно не смеется? Оттого, что безгрешно, дьявола в нем нет, вот отчего не смеется. А плакать плачет.
И вдруг перебивал себя.
- Было мне неочередное видение: комета с двумя хвостами, - значит, будет война между двумя народами... Но когда я вступлю, войны не будет. И войска не будет. Зачем нужно войско, когда законы всеми будут исполняться шестнадцать статей у всех на глазах? Никто не смеет сказать: я не знаю читай! А чтобы между народами война, - так народов-то тогда никаких не будет: все под одной властью и одним языком будут говорить, - какая же война?.. Да и войска не будет. Можно будет, конечно, собрать всяких негодящих людей, чтобы не пропадали даром, дать им красные кушаки, прицепить медали для потехи, и пускай себе солдатами ходят. Так, смеха ради.
- Конечно... Высокое лицо что ни сделает, все хорошо, - вставлял Бердоносов.
Георг замечал насмешку, но это его только окрыляло.
- Прибыля финансовые будут приведены в известность, - звучно ковал он. - Установлена будет такая сумма, меньше которой ни у кого не должно быть, а у кого недостает, тому от казны пособие, налог будет наложен на богатых. Взятку взял или украл - смертную казнь... Браки будут учреждаться пробные на год, - ужились год - ничего, могут быть дети - тогда живи, а нет расходись, других ищи...
И вдруг вспомнил что-то.
- Намедни мне Озеров, псаломщик, верзила наш, замечание сделал, а я ему так встал и говорю:
Насколько ты велик и огромаден,
Настолько же ты глуп и оболванен.
Съел и ушел. Я их никого не боюсь. Сказал, и быть по сему. Аз Слово Георг.
Вился от самовара тоненьким буравчиком пар, и гудело в нем что-то низко и задумчиво, по-шмелиному, безразлично относясь к тому, что говорил этот маленький сухой старичок с большим резким голосом.
Но за дверью, неплотно прикрытой, стояла и слушала Антонина, и для нее этот голос был, как ветер в лесу: сбивал и крутил яркие желтые листья и кучами укладывал их на рысьих тропинках, на земле у корней, на черной воде болот. И тишина, пахнущая кипарисом, колыхалась около нее, трепеща крыльями, и, отлетая, уносила с собою тяжелые призраки двух уродов, тоскливо торчавших все время рядом с ней.
Смелее гляделось в черные окна, и казалось, что там теплеет земля и зажигаются, как свечи, алые цветы под снегом.
Бердоносов держал в руках изъеденные по углам старинные синие листки и читал медленно букву за буквой, точно нанизывал их на длинную нить:
"Аще не воспокаетеся, спущу на вас камения горячие и воду кипящую. Есть ли воспокаетесь, дам вам дожжа и теплоты солнечной, во время плодов земных, наживется всякого изобилия больше прежних лет. Есть ли не воспокаетесь, спущу на вас птицы черные, носы железные, головы у них львовы и волосы женские, и поедят плоть вашу и сердца ваши. Небо и земля мимо идут, но словеса мои мимо не прейдут. Уже вам, окаянным, многие времена и лета были, и дни ваши скончаваются, престол господень поставляется, судебные книги раскрываются, и все дела ваши обличаются. Аз есмь господь ваш Исус Христос, приду судить живых и мертвых и воздам коемуждо по делом его..."
- Да... вон оно как, - останавливаясь и протирая уставшие глаза, шумно вздыхал Бердоносов. - Одначе листки по углам попортились, подклеить надо.
- Плесень! Тлен! - махал руками Георг, и лицо его делалось свирепым и насмешливым. - Стопудовый камень в землю угряз, а вывезти некому! Огненные кони вывезут. Не иначе. Только они могут, а больше никаких средств нет. Но запрячь их нужно, коней!
Он выставлял вперед сухой палец, и палец казался страшно тонким и длинным, точно указывал в бесконечность.
- Это я их запрягу, потому что мне дана сила... - добавлял он, торжествуя. - Всей вселенной император, Аз Слово Георг!.. И титула-то такого не было, никто не слыхал. Я его первый увидел на облаках ночью и в слова вложил, - значит, это я самый и есть Аз Слово Георг!
Шли какие-то страшные тени, седые, с кивающими головами, шерстились, и шерсть была собачья, висела клочьями. Выходили из темноты медленно и осторожно и в темноту уходили. Глаза у них были незрячие, мутные, как у молодых щенят, и чуть болтались бессильные руки, кости круглились под кожей. Много их шло, и от них было душно. А сзади далеко на огненных конях гремел и мчался, давил и гнал их маленький старик с развевающимися волосами и с сумасшедшим блеском в глазах.
И чудилось Антонине, что там, еще дальше, где уже нет никого, где уже светло и радостно, там мреют в небе пахучие почки, шуршат сухолистом ежи, поют птицы...
- Собеседованье у нас было веселое, - говорил Бердоносов, - ну, конечно, миссионер приезжал, долгогривые собрались. Откуда, спрашивают, благодать в вашей церкви? - От Амвросия епископа. - А Амвросия кто поставлял? - Священники, уж известно. - Они как зарегочут. Ах, волки вас ешь! Вы ржать сюда пришли, конюшня вам здесь?.. - "Учителя высокомудрые! говорю, - вы писание знаете, можно сказать, как свои рубахи, объясните мне, темному: тот осленок, на котором Исус Христос в Ерусалим въезжал, осел был или ослица? То есть полу он был какого?.." Вот какую загвоздку им дал, хе-хе-хе-хе! Смеху сколько было, страсть! Жирно, мол, вам по целому таракану, будет и по лапке...
На кухне ворочалась на печи старая бабка Агафья, чесалась и сопела:
- Чтой-то мне, бабоньки, не спится? Все об чем-то думается, об чем-то думается... А об чем мне теперь думать?.. Будто я корову в поле гоню, гоню-то лесом и тут счас сосна, а по сосне-то белка прыгает, хвостом прикрывается, а хвост у ей пушистый-препушистый... Обернулась ко мне смеется, явственно так...
- Все от жизни от хорошей, - бурчит ей в ответ Александра. Сама она сидит около лампы и смотрит прямо на белый огонь не мигая.
Тиша спит на полу спокойно и беззвучно, как спят животные.
Антонина стоит, прислонившись к двери, и глаза у нее далекие, светлые и дерзкие, как два фонаря поезда в черную ночь.
X
Застыла лесная топь в ноябре. Лег между черных омертвевших стволов кто-то длинный, изгибистый, широкий, лег ничком, сложив на темени руки, укрылся пухлым полотнищем снега и уснул.
Там, где-то внизу глубоко, робко бились ключи, живые, но глухие, чуть слышные; слишком толстый и крепкий вырос над ними лед и придавил их вплотную к земным недрам.
Голые сучья и ветки раскинулись над ними сквозные, как паучья сеть, и в просветы этой сети глянуло сверху вниз холодное небо.
От мороза крякало в лесу столетнее дубье, хлопало рукавицами и дуло на иззябшие пальцы; поднялась поземка, белая, как плещущий саван, и закружилась лениво по дороге, стирая черные тени с деревьев и яркие пятна с земли.
Было что-то нудное в этой поземке. Она переплескивала с сугроба на сугроб на дворе лесопилки, ползала вдоль сараев; в ней купались, как в снятом молоке, склады досок и плавали серые кучки рабочих.
Был праздник; захлебывалась, пронизывая снег, гармоника, за ней гонялся низкий, простуженный, тоже глотающий морозную мглу голос.
Антонина сидела около окна, вбирала в себя беспокойные складки сугробов и думала, что вот теперь она будет работать на Дениса все время, пока приедет со службы Максим, потом будет работать на Максима все время до самой смерти, а Максим будет дышать на нее по ночам перегаром водки.
Недавно приехал Денис и взял у Бердоносова ее деньги; ей же привез письмо от Максима; в письме он кланялся ей "от белого лица и до сырой земли", просил себя соблюдать и слушаться Дениса. Служил он где-то далеко на "теплом море".