- Не подражаете. Продолжаете. Подражателем быть плохо, продолжателем - почетно.

- Спасибо.

Ситонг снова засмеялся:

- Неужели все художники только и благодарят друг друга?

- Какой ты черствый, - сказала Кемлонг. - У тебя совсем огрубело сердце.

- У вас солнца через край, - сказал Степанов, разглядывая живопись. И трав тоже.

- Через край? - не понял Бут.

- Это значит много, - пояснил Степанов.

- Пишешь всегда то, что хочется видеть. Мы же лишены здесь солнца.

- Вы любите музыку?

- Я знаю, отчего вы меня об этом спросили, - сказал художник. - Ваш композитор Скрябин делал музыку цвета.

- Верно.

- Интересно бы это посмотреть. Вообще, я думаю, живопись не нуждается в музыке. Если это самовыражение художника - там обязательно будет и музыка, и скульптурная форма, и философия.

- А что во втором блоке? - спросил Степанов и потянулся рукой к плоской коричневой папке, лежавшей поодаль.

- Это - так, ерунда, наброски, - ответил Бут, - это совсем неинтересно.

Он как-то слишком торопливо поднял блок, чтобы забросить его под циновку, поэтому блок выскользнул из его пальцев, и на пол посыпались рисунки. Это были одни только портреты Кемлонг: вот она смеется, а вот поет, а здесь - купается в зеленом пруду.

Художник метнулся растерянным взглядом, увидел застывшее лицо Кемлонг и, опустившись на колени, начал ползать по полу, суетливо собирая рисунки. Степанов опустился рядом с ним и помог ему собрать рисунки.

- Спасибо, - сказал Бут и снова метнулся взглядом по пещере: Кемлонг уже не было.

- Ну что? - спросил Ситонг, отхлебнув холодного чая. - Пора трогать, а? Надо ж равнину проскочить в сумерках. Мы там как мишень: голое место... Ни камня, ни деревца... А то, может, поживем тут денек? А?

- Нет, поедем, - сказал Степанов.

Он очень торопился сейчас, потому что ему надо было как можно скорее рассказать людям про то, что он здесь увидел.

- Скажи ему, чтоб он не горевал, - сказал Ситонг. Вы ж одного поля ягоды - ненормальные... Скажи ему, что прожить можно и без руки.

- Прожить, - кивнул головой Бут. - Именно - прожить.

- Будто ты не можешь жить без этих своих рисунков... - сказал Ситонг.

Кхам Бут поглядел на Степанова, словно ища у него защиты.

- Жить - нельзя. Прожить - можно.

- Брось, - сказал Ситонг. - Надо только сказать себе злое слово. Надо уметь быть сильным.

- Сильнее себя человек быть не может, - сказал Степанов.

- Может, - упрямо повторил Ситонг. - Может. Человек все может.

- Я пробовал рисовать левой, - словно оправдываясь, сказал Бут, - но это очень плохо. Я почувствовал себя немым: все слова слышу, а сказать ничего не могу. Я пробовал к этой культе, - он тряхнул обрубком правой руки, - привязывать кисть. Ничего у меня не вышло, мазня одна... Вышла мазня... Я говорил себе: если ты настоящий художник, пусть тебе отрубят обе руки - не погибнешь; если есть что сказать людям - ты скажешь этой песней. Пусть отрежут язык - ты все равно будешь думать свое. Я так сначала говорил себе... А когда попробовал привязать кисть к культе и ничего не вышло, тогда я...

- Когда победим, - сказал Ситонг, - мы заставим американцев построить для тебя специальный протез.

Кхам Бут опустил голову, спрятав лицо в коленях.

Ситонг обнял его за плечи, и лицо его мелко затряслось.

- Ну что ты, что ты? - ласково, совсем иным голосом - такого голоса Ситонга ни разу не слышал Степанов - заговорил он. - Ну не надо, брат мой, ну не надо же, любимый брат мой... Разве можно так жалеть себя?

Степанов вышел из пещеры. Кемлонг стояла возле дерева и рисовала пальцем на коре замысловатый узор.

- Пойди к нему, - сказал Степанов.

Она отрицательно покачала головой.

- Почему?

- Я не люблю его.

- Ты знала про эти рисунки?

- Нет.

- Пожалей его.

- Разве можно жалеть мужчину? Он тогда погибнет.

- До свиданья, Кемлонг. Мы сейчас уезжаем.

- Я знаю.

- Ты очень хорошая девушка, Кемлонг.

- Я знаю, - пожала она плечами, по-прежнему рисуя пальцем замысловатый узор на коре дерева.

- Мне жаль уезжать.

- Дайте мне вашу руку, - попросила она.

Кемлонг обвязала его запястье красной шелковой ниточкой и сказала:

- Это я вам дала свою душу на дорогу...

03.40

Файн сидел возле включенного диктофона и неторопливо курил.

- Неужели в мир пришла ночь? - заговорил он, поставив нужную тональность записи. - Неужели двадцатый век - последний век человечества? Этого человечества?

Файн отмотал запись, прослушал свой голос и досадливо затушил окурок в пепельнице, сделанной из половинки шариковой бомбы. Стер написанное и начал диктовать снова:

- Люди, считающие, что они служат долгу, попросту выполняют то, что в р е м я запрограммировало в их генах. Мы все запрограммированы, сейчас уже с этим не спорят. Когда-то древние знали про это. Недаром осталась мудрость: "Тот, кому суждено быть повешенным, не утонет в луже". Раньше в р е м я было медлительным. Его называли рекой. Теперь оно стремительно. Отчего оно так убыстрилось? Наверное, оттого, что о н о не хочет открыть нам свою тайну. Главную тайну. Поэтому о н о заставляет нас прожигать и проживать время жизни. Оно подгоняет нас, выдвигая иллюзорные мечты, мы гонимся за ними, пробегая сквозь время. Мы не успеваем осмыслить происходящее: в р е м я готовит нам одну феерию за другой. Память мира стала, как никогда, короткой: так бывает в концерте, где отличные номера следуют один за другим. Этот наш бег за мечтой порождает усталость. И мы передаем эту усталость потомкам. Мы программируем усталость в будущем через гены наших детей и внуков. Видимо, мы слишком близко подошли к тайне в р е м е н и. Мы начали выходить из-под контроля. И в р е м я тогда, поняв, что впрямую нас не победишь и прошлое - спокойное прошлое - не вернешь людям, а следовательно, и ему самому - позволило простой микроскоп сделать электронным и помогло тем, кто слепо тыкался носом вокруг проблемы наследственности, сфотографировать клетку ДНК. В р е м я решило столкнуть количество открытого людьми с их разумом, который не в силах это открытое осмыслить. И тогда в р е м я помогло Виннеру создать кибернетического робота. Это был самый коварный ход в р е м е н и. Человек, преклоняющийся перед творением рук своих, перед всезапоминающим и всевычисляющим роботом, обречен на умильное рабство. Робот будет служить не человеку, как он надменно думает, но - в р е м е н и. Спасти от гибели можно только верующих рабов. Богов свергли. Робот - бог будущего. Боги - слуги времени. Время нас снова обыграло. Человечество, погрязшее в маленьких личных, групповых и государственных заботах, уже проиграло, не заметив этого катастрофического проигрыша. А порой даже аплодируя поражениям - когда выдавали Нобелевские премии мудрецам от математики и электроники. Эти мудрецы были невольными п р о в о к а т о р а м и в р е м е н и. Не зря инквизиция жгла на кострах тех, кто дерзал думать шире пределов, утвержденных религией: видимо, папские нунции, лишенные радостей плотской, простой жизни, мечтали, чтобы этим простым счастьем наслаждалась их паства. Паства дерзко отринула этот путь устами Галилея, который сказал, что шарик все-таки крутится. Будь он проклят, этот вздорный старик, этот вздорный старик... Только равенство мысли могло бы уравнять людей в их правах и обязанностях. Но разве люди согласятся уравнять себя в мысли? Личный агент в р е м е н и в каждом из нас - честолюбие и алчность - не позволит сделать этого. Маленькие люди заняты своими маленькими радостями, крохотными горестями и глупенькими страстями. В р е м я, наблюдая нас, видимо, потешается: "На что замахиваетесь, мыши?"

Файн выключил магнитофон и, откинувшись на спинку старинного, с истертыми валиками кресла, закурил и почувствовал, как у него устало расслабились мышцы живота.

Он потянулся и закинул тонкие руки за голову. Возле окна, в дальнем углу номера, запел сверчок. Файн долго слушал, как поет сверчок, а потом неожиданно для самого себя - заплакал. Он включил диктофон и поднял микрофон, чтобы песня сверчка явственнее записалась на пленку. Он долго сидел с вытянутой рукой и, улыбаясь, счастливо плакал, слушая, как пел сверчок. А когда он замолчал, Файн сказал в микрофон: