Изменить стиль страницы

Роумэн, Криста, Спарк (Лиссабон, декабрь сорок шестого)

Пансионат «Пингвин» оказался небольшим красивым особняком в довольно запущенном парке, на спуске к реке. Роумэн подъехал на автобусе к центральной площади, затерялся в шумной толпе (близилось рождество, магазины работали до девяти часов вечера, чтобы люди успели загодя присмотреть подарки), дважды проверился в салоне готового платья и лавочке, где торговали игрушками, но ни того парня, которого ему по памяти нарисовал в Асунсьоне Штирлиц («Он вас топчет , поверьте мне, но он не знает, что за вами смотрит кто-то еще; я того, второго, определить не смог, видимо, агент очень высокой квалификации»), ни кого-то еще, холодноглазого, упершегося в спину стоячими глазами, не было. «Или я не заметил его, — сказал себе Роумэн. — И в самолете — я не зря поменял рейс в Рио — тоже не было никого подозрительного; тем не менее надо взять такси, посмотреть, нет ли кого сзади, поменять на другое, а потом, отдав заранее деньги шоферу, перескочить на трамвай, — только после этого я вправе идти к Кристе».

(Именно то, что он выпрыгнул из такси, отдав заранее деньги шоферу, спасло его от «хвоста»; его вели с первой же минуты, как он прилетел в Лиссабон. Джек Эр сообщил, что Роумэн приобрел билет со сменой рейса человеку, который ждал его в аэропорту Асунсьона; сам он получил приказ взять в наблюдение Штирлица; Роумэна же в Лиссабоне подхватила частная детективная контора — наняло представительство ИТТ; объекта столь высокой квалификации не чаяли встретить, особенно когда он выскочил на ходу из вагона трамвая и скрылся в проходном дворе.)

Роумэн надел очки, которые заметно меняли его внешность (подсказал Штирлиц), спрятал свои седые пряди, столь заметные каждому, кто встречал его, под кепи, которое надвинул на лоб, и вошел в дверь пансионата, зажав в руке — так, чтобы видел портье, — трубку-носогрейку: это легко запоминается, пусть себе ищут человека с трубкой — на здоровье!

Он сразу же прошел на второй этаж; обычно портье не обращают внимания на тех, кто идет смело и сосредоточенно; окликают, как правило, тех, кто проявляет хоть тень нерешительности.

Около комнаты Кристы он остановился и заставил себя отдышаться: сердце вдруг часто-часто замолотило. «Черт тебя подери, заячья лапа, хватит же! Ну, стучи же, — сказал он себе, — стучи вашим условным стуком, чего ты ждешь?» «А может, я подслушиваю?» — услыхал он в себе тот давешний подлючий , чужой голос, что впервые, помимо его воли, заговорил еще в Асунсьоне, когда он позвонил Спарку, а трубку в его номере сняла Криста.

Он удивился тому, что сначала решил откашляться, а уж потом стучать; это привело его в бешенство, он положил ладонь на холодную, скользящую эмаль цвета слоновой кости и выбил дробь: «тук-тук — здравствуй, друг!» — так переговаривались узники в камерах нацистских тюрем.

Никто не ответил.

«Девочка спит, — подумал Роумэн, — уже почти неделю они где-то держат этих паршивых наци: работа , которую совсем не просто делать бригаде здоровых мужиков, а их здесь двое, Спарк и Криста, каково такое выдержать? Конечно, она спит, бедненькая».

Он постучал еще раз.

Молчание.

Сердце замолотило еще чаще, в горле сразу появилась горечь, спазм, голова закружилась: «В каком же номере живет Грегори, — подумал он, — наверное, Криста у него, они ведь ждут меня, мы условились заранее, что я уложусь, должен, не могу не уложиться в неделю после того, как — и если — им удастся сделать то, что мы задумали; им удалось. Черт, в каком же номере поселился Грегори? Я не знаю. Я попросил портье соединить меня с „сеньором Сараком“, подошла Криста. „Сеньора Спарка — он произнес фамилию верно, — нет в двенадцатом номере, соединяю с сеньорой“».

Роумэн посмотрел на металлическую цифру, прикрепленную к двери: «двенадцать». «Идиот, — сказал он себе, — ты же стучишься к нему, что с тобой? Да, но ведь она сказала: „Я караулю тебя в его комнате“. Надо идти вниз, к портье, спрашивать, где живет сеньора. Это плохо. Все портье здесь — осведомители тайной полиции, они обязаны сообщать обо всем, что происходит в пансионате, о любой мелочи; фашизм особенно интересуют подробности, так уж они устроены, чтобы подглядывать в замочную скважину, рефлекс гончей».

Роумэн глянул на часы — четверть десятого. «Я могу постучать в соседнюю дверь, еще не поздно, извинюсь».

В четырнадцатом номере (тринадцатого, как во всех дорогих пансионатах, не было) никого не оказалось; в пятнадцатом ему ответил низкий мужской голос:

— Не заперто.

Роумэн приоткрыл дверь — она тяжело, зловеще заскрипела («Как хорошо покрашена, эмаль прекрасна, а петли не смазаны, дикость!»).

Маленький, щуплый человек лежал на высокой кровати; ноги его, обутые в модные, остроносые, черно-белые лаковые туфли, лежали на атласном покрывале кровати.

Увидав Роумэна, человек как-то стыдливо спустил ноги с атласа, потер тонкими пальцами виски, потом досадливо махнул рукой, словно бы сердясь на самого себя, и спросил:

— Что вам?

— Простите, здесь живет сеньора, — Роумэн с трудом подбирал португальские слова (трудно объясняться на языке, который близок к тому, который знаешь; совсем иное произношение: португальский чем-то похож на русский, такой же резкий, утверждающий), говорил медленно, как-то подобострастно улыбаясь. — Очень красивая, с веснушками...

— Спросите портье, я не слежу за соседями! — человек снова вскинул ноги на покрывало и устало опустил маленькую голову на низкую, словно бы расплющенную, подушку.

Роумэн прикрыл дверь, которая заскрипела еще пронзительнее...

— Сеньора живет рядом, — услыхал он чей-то шепот, знакомый, громкий; ее, господи!

Он резко обернулся: Криста стояла в проеме двери номера, что был напротив двенадцатого; она была в халатике, лицо бледное, усталое, но такое в нем было счастье, так сияли ее глаза-озерца, так она тянулась к Роумэну, хотя была внешне совершенно недвижна, что он даже зажмурился от счастья, бросился к ней, обнял, вобрал ее в себя и замер, почувствовав легкую, освобождающую усталость.